?

Log in

May 24th, 2015


lev_alabin
12:53 pm - Весна в Луганске
И вот я в осажденном городе. Луганск встретил нас залпами сирени и свечами каштанов. Город полон воздуха и света. Это воздушный город. Отовсюду виден горизонт. Здесь широкие, пустынные улицы. Здесь на домах отметины осколков и прямых попаданий. Черные проемы окон выглядят устрашающе. Из них торчат и развеваются на ветру ошметки разбитого домашнего уюта. Кому пришло в голову накрывать залпами "града" жилые кварталы? Ответ на это можно найти на этих же, побитых обстрелами стенах. Красиво нарисованный жовто-блакитный флаг Украины с восходящим солнцем перечеркивает надпись: "Флаг убийц и недоумков". Вечером начинается комендантский час. Улицы совсем пустеют, и в воцарившейся тишине доносится с окраины звуки пулеметных очередей. Наши не отвечают. Завтра будет еще день.

Сегодня нас пригласили посетить передовую. Я сопротивлялся всеми силами. Но сопротивляться было невозможно. Потому что я просто обмер. Ясно, что мне туда ни в коем случае нельзя. В День музеев, в Ночь музеев, вместо того, чтобы мчаться на вернисаж, на фуршет, знакомиться с девушками, ехать на передовую совсем не хотелось. Тем более, высокое давление. И множество других уважительных причин мне никак не позволяли туда ехать. Но, вот мы грузимся, и какие-то суровые люди в камуфляже нас мчат на двух машинах в направлении фронта. В то место где по линии реки Северский Донец идет линия разграничения. Я весь сжался и пытался изобразить, что меня вовсе не существует. Я пытался впасть в анабиоз, и перестал откликаться на имя. Не откликался на тычки, справа и слева, и снизу. Перестал чувствовать, закрыл глаза, и в ушах стоял только гул от мотора. Но сквозь гул мне слышался разговор. Говорили о том, как убили такого-то, как ранили такого-то. В принципе, я никогда не держался за жизнь, но конкретно сейчас, я как бы не совсем готов был к этому. Ведь я еще не оплатил за электроэнергию за апрель, не сдал данные о водопотреблении за май. Внутри изредка возникал какой-то робкий протест. Ну, почему меня-то?
Наконец, мы приехали. Это была комендатура. Нас провели к коменданту в светлый домик. Комендантом оказался милый, доброжелательный подполковник. Луганчанин. Он ответил на все вопросы. И сколько человек в комендатуре и как они вооружены… чему я несказанно удивлялся. А как же военная тайна? Я включил фотоаппарат на запись и сделал полное видео нашего интервью. Он говорил, что им приходится восстанавливать село, отбитое от «укров». Здесь все употребляли это слово, поэтому и я иначе не могу написать. Они восстановили школу, в которую было прямое попадание снаряда. Восстановили поврежденный мост. В общем, хозяйственных дел было предостаточно. Мирная жизнь налаживалась, чему я был рад, наверное, больше всех.
- А когда же на передовую? – спросил я с некоторой претензией. Обманули мол. Какая-то мирная, никому не нужная жизнь тут, а хочется огня.
-Едем. – Этот короткий ответ опять послал меня в ступор. Я уже думал, что все позади. Ан нет. Приехали в Славяносербск. Тут стояли казаки. Местные жители. Зашли в штаб.  Очень хочется спать. Допишу потом,  что происходило на передовой.
Сегодня с утра, нас ждали в Луганском Университете. Собралось 25 девушек, одна краше другой и мы почти два часа говорили о литературе. Поэтическая блокада прорвана. Успехом пользовались мои послания в стихах Джейн Псаки и министру иностранных дел Польши - Гжегошу Схетыне. Посмеялись.
Потом поехали в школу №5, имени В. Даля. Тут на нас бросили 10-й класс. Принимали нас еще лучше. Я держал примерно такую речь:
Если бы был объявлен конкурс городов, я стал бы доказывать что самый красивый город земли это Луганск. Много на земле прекрасных городов, созданных самыми выдающимися архитекторами. Рим, Венеция, Париж и Лондон… Но Луганск побеждает в сравнении. Да, его не строили великие архитекторы, но этот город переворачивает основополагающие представления о градостроительстве. Город опровергает даже правила филологии. Сам корень слова «город» говорит, что тут все «огорожено», «нагорожено», а значит и «загорожено». А Луганск наоборот, отгораживает, открывает. Из самого центра во все стороны виден горизонт, а не небоскребы. И когда улицы этого города спускаются вниз, и равняются с горизонтом, то кажется, что улицы уходят прямо в небо. Это единственный город, в котором можно встречать и закаты, и рассветы, ничто не загородит солнце. Этот город открыт небу. И я бы даже дерзнул сказать, что его архитектором и было само небо.
И тот, кому пришло в голову бомбить этот город, обстреливать его, следы этих варварских обстрелов мы с содроганием видим сейчас, тот покушается на саму красоту. Он воистину безумен. Он ополчается против самого неба.
Мы тут общаемся со многими людьми, и с военными, и спрашиваем, какая стратегическая цель в обстреле гражданских объектов? И нам все отвечают, что никакого смысла в этом нет. То есть это делают безумные люди, чтобы посеять страх. Вместо красоты – страх. Я гоню мысли о политике. Я просто спрашиваю, кто победит? Красота или страх? Небо, или кто хочет затмить его пожарищами? Солнце, или безумие?
Я спросил детей, и они единодушно, не задумываясь, ответили: «Красота победит».
Честно говоря, я сам не совсем искренне говорил. Я говорил так, потому что так положено говорить. Но когда услышал этот ответ чистых душ, то сам поверил в свои слова. Так и будет.
Здесь я тоже читал стихи посвященные Псаки и Схетыне. Когда я напомнил, что Схетына, историк по образованию, заявил, будто Освенцим освобождала украинская армия. А значит и Польшу освободили украинцы, то мальчик из 5-го класса, тоже захотевший присутствовать на нашей встрече, поднял руку и воскликнул: «Тогда не было украинской армии». Поразительно, что знают наши дети, для министра иностранных дел Польши недоступно.
Потом мы выступали в библиотеке им. Горького. Эта библиотека огромная, мало уступает Ленинке. Здесь мы встретили множество писателей из Ленинграда, Ярославля… В общем, мы тут оказывается, не одни.
Ночью город погружается в полную тьму. Не подсвечивается ни одно здание, не горят фонари. Хочется сказать: «Это так авангардно», если бы не было так тревожно. Тут все по настоящему. Город во тьме, только небо и звезды. Погода прекрасная. На небе ни облачка. Но гулять ночью опасаешься, ведь комендантский час все-таки.
Очень неприятно слышать рассказы – вот здесь убило человека.  Там сразу нескольких. Тут  все было залито кровью,  и показывают тебе под ноги.  Хочется  подпрыгнуть, взлететь, но не попирать чужую кровь. Значит, что и с тобой могут сделать все что угодно. Безо всякого повода.  Во  время этих рассказов, я ощущаю, как вся сила уходит из меня, покидает вся энергия.   Нет сил, ни возмущаться, ни протестовать,  ни сопереживать, ни поддерживать.  Просто мертвеешь. Даже рукой пошевелить трудно. И это долго не проходит. И эти рассказы повседневны, обыденны.
Люди, которые все это пережили, конечно, уже совсем другие люди. Маргарита, наша коридорная, администратор, молодая хохлушка с высшими образованиями, была тут во время всех военных действий. Рядом с гостиницей упало несколько мин, разбило все стекла. Они все это убирали, восстанавливали. И теперь содержат в идеальном порядке. Но восстановлением мало кто занимается, потому что положение неопределенное.  Все боятся нового наступления.
 - Как же вы тут жили?
- А куда нам деваться? – Маргарита  очень веселая девушка. Она никогда не унывает.
Наш охранник говорит, что его мать на «Той стороне». И он может только по телефону с ней переговариваться. Матери  за 70.  Связь работает, вот что интересно, но проехать через линию фронта  нельзя. Мужчинам, по крайней мере, нельзя. А женщины бывает,  проходят. («А куда деваться»?) Она рассказывает по телефону, что станицу занимают  нацгвардейцы и они грабят все подряд. Относятся к  населению как к скоту. У соседки забрали старый холодильник. Отправляют во Львов.
- А зачем вам нужен такой хлам? - спрашивают. - А сгодится хоть на металлолом. Лишь бы вам не досталось.
Снимают стеклопакеты с окон.  И каждый день зачистка. То есть  вваливаются в  дом и начинают допрос.  Если прицепятся хоть к чему, например, что  сочувствуют к ЛНР, то тащат в  Службу Безопасности. Если есть родственники в Луганске, то проверяют каждый день.
Считается, что Луганск  тоже Украина, и его захватили террористы. Поэтому сообщение украинские власти не могут  запретить. И вследствие этого, ополченцы все знают о передвижении украинских войск.  Воистину «гибридная война».  Здесь в средствах массовой информации войну называют «национально-освободительной». Национальную гвардию называют  карателями. Здесь официально ходят две валюты. Гривны и рубли. Например, проезд на  маршрутках, переделанных из «Газелей»,  стоит 3 гривны, это 6 рублей. Даешь одну гривну и 4 рубля. И так во всех магазинах и кафе, в которых мы обедаем. Если даешь рубли, то сдачу дают в гривах. Рубли ценятся выше.
Сегодня был на пресс-конференции с Игорем Плотницким, главой ЛНР. Он объяснил введение рубля тем, что гривны  украинцы стали портить, обливали краской и т.д.  То есть деньги, предназначенные для Луганска,  приводились в негодность.  И введение рубля - это ответ  на подобное хулиганство.
 Я задал вопрос о двух офицерах ГРУ, задержанных в ходе боя  около города Счастье.  Плотницкий был готов к вопросу. Представил документы, что эти люди  официально состояли в ополчении.  Я сфотографировал  эти приказы. То есть это, действительно, реальные офицеры, уволенные  из  вооруженных сил России, и поступившие  добровольцами в армию ЛНР.

(35 comments | Leave a comment)

January 5th, 2014


alexvadim
01:37 pm - Алексей Смирнов
После освобождения Киева от немцев архимандрит Михаил сделал попытку зарегистрировать монастырь, но передал в горсовет подложный список на более чем 100 священнослужителей и монашествующих, для убедительности записав рядовых монахов как священников, увеличив многим монахам их монашеский стаж, а молодым прибавив годы. Ему важно было показать, что основной состав монастыря - старики, а так как среди жителей ходили слухи, что на военную службу будут призываться не только мужчины, но и девушки, поэтому в поданном списке он значительно увеличил и возраст молодых монахинь.
В декабре 1944 года в Киеве начались аресты монашествующих и верующих нелегального Киевского Ставропигиального монастыря, среди арестованных был и архимандрит Михаил (монашествующие: Артеменко Е. Ф., Бригида М. А., Гаркавенко М., Гаркавенко Т., Жила В. А., Ивахненко П. Г., Косач О. П., Костюк А. В., Кащенко М, Мироненко Е. И., Романча У. А., Савицкий П. П , Салыга А. И.). Обвинение для всех было стандартное - «участники церковно-монархической организации, ведущие среди населения антисоветскую агитацию».
29 июля 1944 года по Постановлению Особого Совещания при Народном Комиссаре Внутренних Дел СССР все обвиняемые были приговорены по ст. 58-10 и 58-11 УК РСФСР к 5-10 годам ИТЛ.
В отношении же двух человек — архимандрита Михаила и монаха-художника Павла Савицкого — материалы следственного дела были выделены в отдельное производство, вследствие «установления наличия у них связи с немецкими разведывательными органами». В «Постановлении на арест» архимандрита Михаила, как руководителя нелегального Киевского Ставропигиального монастыря, говорилось, что он «организовал антисоветско-монархическую группу в монастыре, систематически проводил молебны за царя Николая II и его семью, сохранял в монастыре царское трехцветное знамя и портреты царской семьи, среди населения через свою группу проводил антисоветскую пораженческую агитацию, «предсказывая» гибель советской власти и установление на территории СССР царской монархии, предоставлял в монастыре приют лицам, укрывающимся от наказаний за предательскую антисоветскую деятельность в период немецкой оккупации или уклоняющихся от призыва в Красную Армию».
На следствии архимандрит Михаил заявил, что «принадлежит к Древне-Соборной Православной Кафолической Церкви», до 1925 года подчинялся Патриарху Тихону, а после его смерти «ни одному церковному центру и епископату не подчинялся», так как, по его убеждению, «поставленного Патриарха не было, а было «междопатриаршество».
Служения в руководимой им церкви совершались соборно, в присутствии нескольких священников и двух-трех диаконов, на основе монастырских правил. Считая себя прямым последователем и духовным сыном схиигуменьи Михаилы, он свои действия совершал «исключительно для сохранения своего «я» в духовной чистоте и согласно церковным правилам». Поэтому в необходимых по канону случаях во время богослужений им поминался император Николая II и его корона, причем, делал он это сознательно, согласно правилам Иоанна Златоуста, в которых указано, что все православные христиане должны молиться за царей, не утверждая - живы они или умерли. Поминовение царя, хранение его портретов и трехцветного знамени, принесенных разными лицами в монастырь им приветствовалось, так как трехцветный красно-сине-белый флаг он считал эмблемой России, настоящим русским флагом.
На вопросы следователя о христианском мировоззрении и учении Православной Церкви, согласно которому «несть власти аще не от Бога» и «властям предержащим всякая душа да повинуется», убежденно возразил, что советскую власть, как отрицающую Бога, признавать не может. Для него истинно русской властью может быть только та власть, которая «не преследует, не утесняет и создает условия для жизни верующих». Именно поэтому он не признает и ненавидит советскую власть, так как при ней он арестовывался органами ГПУ-НКВД-НКГБ четырнадцать раз, продолжительное время содержался под стражей и на протяжении 25 лет был вынужден, утесняемый советскими кодексами и законами, проживать на квартирах прихожан нелегально, без паспорта и прописки. И установление в России в будущем самодержавия вместо существующего строя считал явлением неизбежным.
На вопрос следствия о признании существующих церковных иерархий архимандрит Михаил заявил, что считает их «не каноническими, т. е. отошедшими от лона соборной апостольской церкви, как прекратившими без соборного постановления поминовение царствующего дома Романовых». Для него все легальное духовенство принадлежит советской власти, а все действующие церкви в России и на Украине являются учреждениями НКВД. Митрополита Сергия Старогородского, избранного «патриархом», он считает приверженцем большевиков, исполняющим все приказы органов НКГБ, и как «патриарха» не признает.
По убеждению архимандрита Михаила, он действительно является духовным лицом, «строго соблюдающим каноны и правила Соборной Апостольской Православной Церкви», поэтому имел право именовать себя «единым блюстителем патриаршего престола». А после помазания его на царство схиигуменьей Михаилой часть духовенства и монашествующих стала заслуженно величать его с 1929 года «Патриархом Всея Руси», «Вселенским Патриархом» и «Царем». Как «Патриарху Всея Руси» для него произносились проповеди и исполнялись специально посвященные песнопения.
Деления на союзные и автономные республики архимандрит Михаил не признавал, так как Россия, по его убеждению, должна быть единой и неделимой. Украину называл только Малороссией, слово «Украина» для него было чуждо, украинского языка не знал и знать не желал. Правописание же русского языка признавал только по старой орфографии, применяя давно упраздненные коренные слова, твердый знак, букву ять, фиту и ижицу и т. п. Советское летоисчисление также не признавал и пользовался только старым григорианским летоисчислением.
После оккупации немцами Киева архимандрит Михаил говорил монашествующим и посещавшим его лицам, что через семь лет после прихода немцев в России установится власть царя. В подтверждение своих предсказаний поведал о посещении его в сентябре 1941 года странника по имени Михей, который сообщил ему, что немцы в России не будут долго, но советской власти тоже не будет, а установится власть царя. Когда архимандрит Михаил спросил Михея, кто же сделает так, что придет царь, тот ответил ему, что это сделает сама Москва.
Заметим, что в материалах следственного дела есть показания «свидетелей», что на самом деле «схиигуменья Михаила вовсе не умерла в 1939 году, и похороны ее были якобы инсценированы последователями в целях сокрытия ее от органов соввласти и открытия новых "чудес"». В связи с этими показаниями в деле появились документы о необходимости: во-первых, «вызова в качестве свидетельницы смерти и похорон схиигуменьи Михаилы заключенной Свободлага Анастасии Лупандиной», и во-вторых, «вскрытия склепа умершей и медицинская экспертиза трупа — женский ли он». Анастасия Лупандина была привезена в Киев и дала исчерпывающие показания о врачах, давших медицинские заключения о смерти, и лицах, выдавших необходимые для похорон справки. Вскрытия склепа и эксгумации трупа не потребовалось, так как справка врача поликлиники о смерти схиигуменьи Михаилы оказалась подлинной, да и многочисленные свидетельства соседей о похоронах сняли все подозрения.
Многие свидетели показали на допросах, что, когда летом 1943 года стало известно о наступлении Красной Армии, архимандрит Михаил уверял прихожан, что наступает не Красная, а Русская Армия, в которой возвращены наконец все дореволюционные порядки, введены старые воинские звания, учреждены ордена Суворова, Кутузова, Александра Невского.
В «Обвинительном заключении», кроме вышеназванных обвинений, самым серьезным обвинением для архимандрита Михаила стала «тесная связь с представителями карательных органов немецких властей, от которых получал задания выявлять советских партизан». По окончании следствия архимандрит Михаил признал себя виновным только в одном, что «руководимый им Киевский Ставропигиальный монастырь на протяжении всего времени своего нелегального существования проводил активную монархическую работу против советской власти». Передачу заведомо ложных сведений о членах монастыря в государственные органы власти он для себя оправдывал необходимостью их защиты.
Монах Павел Савицкий, художник монастыря, признал и подписал обвинение в изготовлении «антисоветской иконы» и подделке паспортов, справок и других документов для участников нелегального монастыря. Следствие предлагало через прокурора направить их дело на рассмотрение Особого Совещания и ходатайствовало о применении к архимандриту Михаилу «высшей меры наказания — расстрелу» и десятилетнего лагерного срока — к Павлу Савицкому.
25 ноября 1944 года по Постановлению Особого Совещания при Народном Комиссаре Внутренних Дел СССР архимандрит Михаил был приговорен к расстрелу, с конфискацией личного имущества. 21 декабря 1944 года приговор был приведен в исполнение.
В марте 1957 года на запрос Савицкой Ефросиньи Васильевны о судьбе брата, архимандрита Михаила, был получен ответ, что Костюк Александр Васильевич был приговорен к 10 годам ИТЛ и, «находясь в заключении, 21 декабря 1945 года умер от уремии почек». 28 июля 1989 года архимандрит Михаил был наконец реабилитирован.
Последние следственные дела участников нелегального Киевского Ставропигиального монастыря прошли в период 1948-1949 годов, в основном они коснулись монашества, арестованного в 1939 году и освободившегося после отбытия лагерного срока. Они опять обвинялись как активные «участники нелегальной антисоветской организации Истинно-Православной Церкви, которые в антисоветском подполье проводили среди населения антисоветскую агитацию, пропагандировали монархические идеи ИПЦ и собирали денежные средства на нужды нелегального монастыря». Все они были приговорены к бессрочной высылке в Сибирь или Северный край.

(20 comments | Leave a comment)

alexvadim
01:35 pm - Алексей Смирнов
Киевский подпольный Ставропигиальный монастырь (дело № 14951/967)

24 октября 1924 года именным указом Патриарха Тихона Киево-Печерской Лавре была предоставлена ставропигия при непосредственном подчинении в действиях Патриарху. Греческое слово «ставропигия» переводится как «независимый», в отношении руководителей монастыря - полная независимость их действий от местных духовных властей. Этот указ распространялся на Феодосиевское и Воскресенское подворья, находившиеся в подчинении Лавры, которыми управляла схиигуменья Михаила, в миру — Щелкина Елизавета Федоровна. Указом Управляющего Киевской епархией епископа Макария от 30 октября 1924 года, Воскресенское и Феодосиевское подворья стали именоваться Киевским Ставропигиальным монастырем.
О схиигуменье Михаиле (Елизавете Федоровне Щелкиной) известно не так много. Родилась она в 1862 году в крестьянской семье в селе Вяжи Ново-Васильевского уезда Тульской области. В раннем возрасте осталась сиротой и до 16 лет воспитывалась в семье священника Петра Кедрова. С 17 лет стала послушницей в Антолептовеком монастыре (в 8 км от города Двинска). Окончив земскую фельдшерско-акушерскую школу в городе Ровно, стала заведующей больницей в своем монастыре. В 1889 году пострижена в монахини с именем Мария. С 1900 по 1904 год - медсестра в составе русской экспедиционной армии в Китае. С 1904 по 1905 год - работала медсестрой в госпитале во время русско-японской войны. В 1905-1906 годах - игуменья Антолептовского монастыря. С 1906 года - игуменья Феодосиевского подворья Киево-Печерской Лавры. В 1917 голу приняла схиму с именем Михаилы. Как «ярая монархистка», с первых дней революции была враждебно настроена против советской власти, считала ее временным явлением и постоянно доказывала неизбежность ее гибели и возвращения в России власти царя.
В декабре 1924 года Киево-Печерская Лавра со всеми подворьями по распоряжению властей были закрыты. Однако монашествующие Киевского Ставропигиального монастыря в количестве около 200 человек после закрытия монастыря не разошлись, а, поселившись нелегально в частных домах в пригороде Киева, в селе Борщаговка, под руководством схиигуменьи Михаилы и архимандрита Михаила (в миру Костюк Александр Васильевич. В октябре 1924 года именным указом Патриарха Тихона настоятелю Свято-Успенского кафедрального собора в городе Смела, митрофорному протоиерею Михаилу было присвоено звание Ставропигиального Священноархимандрита), продолжали проводить тайные богослужения. Таким образом, закрытый властями Киевский Ставропигиальный монастырь продолжал существовать тайно.
После смерти Патриарха Тихона и провозглашения Декларации митрополита Сергия схиигуменья Михаила и архимандрит Михаил отказались признавать местоблюстительских полномочий митрополита Сергия (Старогородского), убежденные, что Русская Православная Церковь, представляемая им, «продалась советской власти».
В декабре 1929 года в милицию с. Борщаговка пришел донос о нелегальных молитвенных собраниях верующих после появления здесь монашеской общины во главе со схиигуменьей Михаилой. Власти отреагировали быстро, архимандриты Михаил и Василий (Войченко) из Николаевского монастыря, схиигуменья Михаила и девять монашествующих были арестованы.
Через три месяца архимандрит Михаил и схиигуменья Михаила были освобождены из тюрьмы и по требованию местных властей в тот же день выехали из с. Борщаговка в Киев, где тайно поселились у монахинь Лупандиных. Позже схиигуменье Михаиле пришлось перебраться на квартиру монахини Пелагеи Ивахненко.
По указанию Михаилы монахини стали выезжать в провинцию, чтобы собирать пожертвования для нелегального монастыря и привлекать в него новых лиц. Схиигуменьей Михаилой в конце 20-х годов было пострижено в монашество много ее почитателей из сел Сумской области, Кировоградской, Киевской и других областей.
В начале 1930 года, понимая, что сохранить подпольный монастырь при неработающем монашестве невозможно, архимандрит Михаил предложил перевести членов общины на положение трудящихся. Монахи и монахини по указанию архимандрита стали оформляться на работу на предприятия и в государственные учреждения, вступая в профсоюзы и создавая для окружающих видимость светского образа жизни. Тогда же архимандрит Михаил вызвал в Киев из сел Ребедайловка и Сребровка Кировоградской области большую группу монашествующих, в основном мужчин, предложив им поступить здесь на работу на заводы и железную дорогу и стать членами профсоюза. Все монашествующие должны были ежемесячно вносить в монастырскую кассу 10% своей зарплаты, так называемое «подаяние». На эти средства покупались частные дома и имущество монастыря для размещения членов общины, которая постепенно разрасталась. Только в Киеве таким образом было приобретено 13 частных домов.
К концу 1930 года все монашествующие в Киеве работали; кроме того, по указанию архимандрита Михаила, монахи и монахини вступили в фиктивные браки, так как на эти «семьи», как на домовладельцев, можно было официально оформить купленные дома. Фиктивные браки позволяли также прописывать в домах новых членов монашеской общины, что стало особенно важным после 1937 года, когда прописка в Киеве стала затруднительной. Монашествующие преклонных лет, нигде не работающие, оформлялись в «семьях» как их «родственники», живя на их иждивении и передавая молодым опыт монашеской жизни. Так как монахов в общине было значительно меньше, чем монахинь, то наиболее надежные мужчины были фиктивно «женаты» по разным паспортам на двух или трех монахинях, причем, на все эти «семьи» были оформлены дома.
Небольшие тайные монашеские общины Киевского Ставропигиального монастыря были также во многих селах Кировоградской области (села: Ребедайловка, Березняки, Веронка, Пляковка, Китайгород, Михайловка, Медведовка, Каменка, Александровка, Федвар, Зеленый Гай), в городах и селах Киевской (города: Смела, Черкассы, Чигирин, Вергуны и Худолеевка. Села Волки, Новые Петровцы, Старые Петровцы, Гиренка, Макарово, Боярки, Будаевка, Борщаговка, Жуляны и Совки), Сумской (например, в селе Ярошевка), Ромненской (например, в селе Грицевка), Полтавской и Черниговской областей.
Самым значительным был филиал Киевского монастыря в селе Зайцево Горловского района Сталинской области, насчитывающий более ста монашествующих, который возник еще в 1914 году. Его организатором и руководителем была схиигуменья Серафима, большая часть членов его монашеской общины была пострижена в Киево-Печерской Лавре. Своей духовной матерью они считали схиигуменью Михаилу, которая с 1919 года приняла его под свое попечение, как филиал Киевского Ставропигиального монастыря, и руководила им через схиигуменью Серафиму. Духовная жизнь монашеской общины в селе Зайцево протекала так же, как и в Киевском Ставропигиальном монастыре. К схиигуменье Михаиле постоянно приезжала за духовным благословением и разрешением сложных проблем в новых условиях заместительница схиигуменьи Серафимы, монахиня Анастасия. Ежегодно она передавала также часть средств от доходов их монастыря.
Киевскому Ставропигиальному монастырю помогал также Василисо-Иоанна Златоустовский монастырь, игуменья которого была духовной дочерью схиигуменьи Михаилы. Он находился в 60 км от Сухуми. Здесь проживало более 200 монахинь. При монастыре было три церкви, настоятелем главного храма был архимандрит Димитрий, в штате было еще два священника и два диакона. До 1930 года Василисо-Иоанна Златоустовский монастырь был в ведении Московской Патриархии, но после 1930 года, с созданием Кавказской церковной автономии, был подчинен архиепископу Антонию Кавказскому. В 1936-1937 годах из Василисо-Иоанна Златоустовского монастыря приезжала в Киев игуменья Серафима и привозила схиигуменье Михаиле подарки и деньги.
Для сбора пожертвований и распространения сведений о тайной деятельности Киевского Ставропигиального монастыря архимандритом Михаилом в села Сумской, Кировоградской, Черниговской и других областей направлялись монахи и монахини с просфорами, «святой» водой и иконами схиигуменьи Михаилы как «святой, чудотворной, прозорливой, чистосердечной и всевидящей», а также фотографиями самого архимандрита Михаила, которые распространялись среди верующих как «благословения батюшки Михаила». Наиболее активными проповедницами были монахини Варвара Биленко, Татьяна Ищенко, Анна Карпенко, Мария Прокопенко, Варвара Пустовая и Анна Середа. Руководство монашествующими в Кировоградской, Полтавской, Черниговской и других областях осуществлялось самим архимандритом Михаилом лично либо во время посещения ими Киевского Ставропигиального монастыря, либо при его поездках по городам и селам.
15 ноября 1929 года, в день праздника Гурия, Самсона и Авива - покровителей царствующего рода, схиигуменья Михаила передала архимандриту Михаилу свое старчество. Как показали позже свидетели, схиигуменья после торжественного богослужения предложила архимандриту Михаилу опуститься на колени около иконы Божией Матери, взяла ватный помазок, обмакнула его в лампадное масло и помазала лоб и плечи Михаила крестным знамением, затем одела на него свою схиму (одежду великого монашеского пострига), сказав при этом, что она вручила ему свое старчество, т. е. духовное руководство в монашестве. По показаниям архимандрита Михаила, она приняла старчество от старца Алексея в 1917 году, а став схиигуменьей, старческое ведение должна была преемственно передать. По убеждению архимандрита Михаила, «помазание игуменьей его в цари» он принял как «дар Божий, считая, что с этого времени он действительно является тайным царем России». Схиигуменью Михаилу он почитал истинной старицей, в силу чего все ее действия «принимал как закон, полагая, что ее повеления исходят от самого Господа». Со дня «помазания на царство» день 15 ноября стал ежегодно праздноваться в Киевском Ставропигиальном монастыре торжественно, с подношением архимандриту Михаилу, облаченному в белые архиерейские одеяния, «царских достоинств» - скипетра и державы - изготовленных монахинями в 1933-1934 годах, а также, трехцветного монархического флага. В 1940 году, во время массовых арестов монашествующих и тщательных обысков в домах «царские достоинства» и архиерейское облачение были найдены чекистами замурованными в печи одного из домов и конфискованы.
В 1930-1931 годах монашествующие, по указанию схиигуменьи Михаилы, убежденной, что «коллективизация это полное действие антихриста», агитировали крестьян против вступления в колхозы, убеждая их, что колхозы — это «нашествие антихриста на землю» и их «полное рабство». В 1933-1934 годах они вели агитацию против паспортизации, убеждая верующих, что паспорт — это «печать антихриста». Большинство монахинь отказались получать паспорта и жили нелегально без паспортов и прописки. Например, схимонахини Александра, Михаила и Серафима, монахини Антония Донская, Антония Московская, Антония Кавказская, Анастасия Войченко и другие.
24 июня 1939 года в Киеве (по адресу: Ново-Владимирская улица, дом 10) скончалась схиигуменья Михаила. Ее тело было выставлено во дворе для торжественного прощания верующих с нею. Когда прихожане стали спрашивать у монахинь, почему матушку так долго не хоронят, то монахиня Елизавета Лупандина, ближайшая помощница схиигуменьи Михаилы и главная распорядительница похорон, отвечала, что умершая является «матерью Молотова, которому послана телеграмма, и ожидается его приезд в Киев, поэтому задерживается погребение умершей».
В день похорон схиигуменьи, по указанию архимандрита Михаила, было написано позолоченными буквами «разрешение от правительства», исходившее якобы из Москвы, в котором было указано: «Разрешаю похоронить Романчу Елизавету Федоровну по старым христианским обрядам». Это «разрешение», обернутое в полотенце, во время похорон впереди траурной процессии несла, как икону, монахиня Анастасия Лупандина. В отпевании и похоронах схиигуменьи священники не участвовали, был только хор, так как матушка Михаила не признавала ни священников-«живистов», ни священников-«сергиан».
Похороны схиигуменьи Михаилы были весьма многолюдны, по воспоминаниям и показаниям впоследствии свидетелей и обвиняемых, «с шествием по городу монашества и верующих, с активным привлечением молодежи, особенно детей дошкольного возраста, которые демонстрировали авторитет схиигуменьи и преданность ей». Архимандритом были заказаны 200 фотопортретов схиигуменьи Михаилы с «надписями религиозного характера», которые распространялись во время шествия. После похорон схиигуменьи в течение всего июля устраивались ежедневные обедни и панихиды, как на квартирах, так и на Байковом кладбище, куда началось паломничество верующих. Здесь нищим, монашествующим и верующим раздавались портреты схиигуменьи Михаилы и «подарки»: еда и деньги. Во время похорон и позже распространялись слухи, что местные органы власти отнеслись сочувственно к похоронной процессии, так как схиигуменья Михаила перед смертью «пожертвовала государству на оборону страны и организацию детских яслей свыше 40 тыс. руб., а милиции дали 5 фунтов золота».
С точки зрения властей, похороны схиигуменьи Михаилы «приняли характер антисоветской демонстрации», а для органов НКВД они явились «разоблачением деятельности церковно-монашествующей группы». В ночь с 14 на 15 августа на квартире монаха Николая Силияна состоялось очередное поминовение схиигуменьи, на котором присутствовало 29 человек из общины Киевского монастыря и монашествующих из других областей Украины. Неожиданно нагрянувшими чекистами все присутствующие были арестованы. Массовые аресты монашествующих и верующих в Киеве продолжались в течение трех дней, среди арестованных были активнейшие члены монастыря Гвоздик Е. П., Ищенко В. П., Клюшник Е. П., Клюшник Н. К., Лупандина А, Г., Лупандина К. Г., Лупандина М. П., Осадча У., Плужник Н. И., Плужник С. И., Ратушный П. И., Силиян Н.Л., Шамрай Е. С, Шамрай М. Т. Все они обвинялись «в организации массовых собраний на квартирах и на Байковом кладбище и проведении антисоветской агитации». Во время следствия многие монахини отказалась давать какие-либо показания, и в единственном протоколе их допроса было записано: «я знаю о схиигуменье Михаиле и других лицах, но я не хочу вам говорить и ничего не скажу на суде». Все они не признали себя виновными и отказались подписать обвинение, многие из них отказались также признать свой брак фиктивным, чтобы у властей не было оснований отобрать купленные «семьями» дома.
20 августа 1939 года первым четырем обвиняемым (Лупандина А. Г., Лупандина К. Г., Лупандина М. П. и Силиян Н. Я.), арестованным 15-17 августа как «руководители ячеек церковной-монашествующей группы, возглавившие похоронное шествие и организовавшие последующие массовые собрания под видом поминовений схиигуменьи Михаилы», было предъявлено «Обвинительное заключение», которое они отказались подписать, не признав себя виновными. Их содержание в тюрьме до приговора было продлено до 20 декабря, так как органам милиции было предложено «провести проверку юридического обоснования приобретения домов, следственным путем выяснить их фактическую принадлежность, для чего затребовать гражданские дела, возбужденные против бывших владельцев домов, проверив путем экспертиз реальность исков о выселении и выяснив настоящих владельцев».
Сам архимандрит Михаил был также задержан в день похорон, но, будучи без документов, скрыл свою настоящую фамилию, назвавшись древним монахом, и в тот же день был отпущен. По указанию архимандрита Михаила, для сохранения выкупленных монастырем частных домов документы, оформленные на арестованных монахинь, были срочно переписаны на монахинь, оставшихся на свободе. По ним за деньги были получены в нотариальной конторе копии актов «купчих крепостей». Сам архимандрит Михаил, опасаясь ареста, в сентябре 1939 года выехал из Киева в Донбасс, в один из филиалов Киевского Ставропигиального монастыря. Там он нелегально прожил более четырех месяцев и только в начале 1940 года вернулся в Киев, приняв на себя руководство нелегальным монастырем.
С 4 октября 1939 года следствие по делу Киевского Ставропигиального монастыря было активизировано, в ноябре-декабре прошли новые аресты как в Киеве, так и в филиалах монастыря во многих областях Украины. Во время обысков на квартирах монахинь было изъято множество старинных церковных книг, икон и золотых предметов церковного обихода, а также вся переписка схиигуменьи Михаилы с другими монастырями. В качестве вещественных доказательств были приобщены к делу портреты схиигуменьи Михаилы с надписью «Мир дому сему, милостью Божьей схиигуменья Михаила, преподобная, богоносная, великая, приидите ко мне все труждающиеся и обремененные и аз упокою вас», церковный календарь за 1916 год, на обложке которого был портрет наследника, царевича Алексея Романова, журнал с фотографией царской семьи Романовых, портрет царя Николая II. Согласно актам, находящимся среди материалов следственного дела, были уничтожены найденные при обысках 58 старинных книг и множество икон, «как не имеющие отношения к делу, не представляющие ценности и не подлежащие возврату». Изъятые во время обысков золотые вещи, деньги, имущество, а также, оформленные на арестованных пять частных домов, принадлежащих монастырю были конфискованы в пользу советского государства.
В «Обвинительном заключении», утвержденном 31 декабря 1939 года на 10 активных участников монастыря, подчеркивалось, что следствием установлено существование «на протяжении ряда лет широко разветвленной антисоветской церковно-монархической организации в виде подпольного монастыря Истинно-Православной Церкви, созданной и возглавляемой схиигуменьей Михаилой, участники которого обрабатывались в монархическом духе и по ее заданию проводили антисоветскую работу, с антисоветской целью вступали в фиктивные браки, вовлекали молодежь, постригали ее в монашество, насаждая подобные ячейки в ряде районов Киевской, Кировоградской, Полтавской и других областей».
Очевидно, во время допросов кем-то из арестованных был назван как руководитель монастыря и архимандрит Михаил, так что на него и остальных, успевших вовремя скрыться от ареста, монахинь был объявлен всесоюзный розыск, а их следственное дело было выделено из группового в отдельное производство.
27-28 января 1940 года прошли судебные заседания Киевского областного суда, на котором сестры монахини Лупандины отказались признать свою вину и давать какие-либо показания о деятельности схиигуменьи Михаилы, заявив, что «раз советская власть не признает Бога, то они не могут признавать советскую власть». А монахиня Ефросинья Клюшник в последнем слове на суде заявила, что она «не подчинялась советской власти и не подчинится». По Постановлению Киевского областного суда восемь обвиняемых были приговорены по ст. 54-10 ч. 2 и 54-11 УК УССР к 10 годам ИТЛ с полной конфискацией имущества и поражению в правах на 3 года. 17 февраля 1940 года приговор областного суда был утвержден Коллегией Верховного суда УССР.
20-27 марта 1940 года были наконец обнаружены и арестованы трое монахинь и один монах, находящихся во всесоюзном розыске. Во время обыска в доме одной из монахинь были найдены замурованные в печи золотая и серебряная утварь, принадлежащая монастырю, и два монархических лозунга «Боже, Царя храни». После четырех месяцев допросов и очных ставок все они, как «участники нелегальной организации», 27 июля 1940 года были приговорены по ст. 54-10 ч. 2 и 54-11 УК УССР к 3-6 годам ИТЛ с поражением в правах на 2-3 года.
В первых числах июня 1940 года архимандрит Михаил написал акафист, посвященный схиигуменье Михаиле, которую представил как «Всероссийскую самодержицу и помазанницу Божию». Там же он восхвалял дом Романовых и утверждал, что царская власть в России будет восстановлена. Когда в мае 1941 года в Киеве появился художник Павел Савицкий, вскоре тайно постриженный в монахи и принятый в нелегальный монастырь, этот акафист был переписан им на хорошую бумагу и художественно оформлен — с трехцветным обрамлением страниц в виде царского флага и изображением по углам царских корон. Тогда же, по заданию архимандрита Михаила, Савицким была смонтирована икона с изображением «Святого архистратига Михаила и его чудес». Икона изображала архистратига Михаила, сидящего на коне и поражающего змея, причем «вместо змея был нарисован портрет одного из руководителей партии и советского государства, как символ безбожия». Имелся в виду И. Сталин, но следователем его имя не называлось.
После оккупации Киева немецкими войсками с сентября 1941 года Киевский Ставропигиальный монастырь стал легальным и был зарегистрирован в Отделе Культуры и Пропаганды Штадтс-комиссариата под прежним названием. Заметим, что летом 1942 года, по указанию архимандрита Михаила, монахиням Елизавете Артеменко и Ольге Косач пришлось посетить гестапо с заявлением, в котором утверждалось, что похороненная схиигуменья Михаила не являлась матерью Молотова и не имеет к последнему никакого отношения. Это заявление было написано в связи с тем, что немцы хотели разорить ее могилу.
В феврале 1943 года архимандритом Михаилом было написано заявление на имя управляющего Киевской епархией епископа Пантелеймона Рудыка о разрешении на открытие домовой церкви Киевского Ставропигиального монастыря по адресу: Садовая улица, дом 17-б. Здесь с приходом немцев проводились открытые богослужения, но без официального разрешения. В апреле с этим заявлением к епископу Пантелеймону обратилась староста церкви для получения его резолюции. Епископ Пантелеймон, прочитав заявление, написал на нем «Благословляю», — поставил дату и роспись.
Подписанное епископом заявление архимандрит Михаил передал художнику Павлу Савицкому с просьбой снять копию резолюции Пантелеймона. Затем это заявление было передано начальнику Отдела культуры и пропаганды Штадтс-комиссариата, и тот в июне 1943 года дал письменное разрешение на открытие домовой церкви «Всех Святых» в монастырском доме на Садовой улице. В ней архимандрит Михаил ежедневно проводил церковные богослужения, которые, кроме монашествующих, стало активно посещать и местное население.
В официально открытом храме теперь была выставлена переписанная икона «Святого Архистратига Михаила и его чудес», а акафист схиигуменье Михаиле постоянно читался архимандритом Михаилом во время богослужений при большом стечении верующих. Приведем выделенные позже следствием выдержки из этого акафиста:
«В ничто обратила диавола и весь поганый нечестивый совет его клеветнической деятельности <...> Возлюбив друг друга единомыслием, Богородицу исповедомы всеблагу и согласно общим усилиям испросим у Бога добрых полезных нашему императору и на все победу ради покровительницы ихнему роду Михаилы, тою судьбу моля <...> Разум несомненный показуя сути единственных житие иже со слезами работая о хлебе насущном младая дева, всеми возлюбленная Михаила, честно себя сохраняя, предстала в горницу Христову яко высокий столп благочестии и токмо кротостью с лица земли стерла всю безумную тварь безбожия похваляюще твое мужество блажим еще <...> Радуйся, державное утешение, радуйся, самый поганый свет на нашей родине совсем истребившая, радуйся, скверного и его соратников в уличную пыль превратившая».
При немцах в Киеве официально существовали две церковные организации: «автономисты» во главе с епископом Пантелеймоном Рудык и «автокефалисты» во главе с архиепископом Никанором. Игумен Ставропигиального монастыря им не подчинялся в силу различия убеждений по каноническим вопросам. Но духовенство, посещавшее монастырь и признававшее архимандрита Михаила старцем, принималось им и приглашалось к участию в совместных богослужениях.
У архимандрита Михаила наиболее напряженными были отношения с епископом Пантелеймоном, последним постоянно устраивались проверки в монастыре, а на архимандрита Михаила направлялись в немецкую администрацию доносы, что он - не настоящий священник. Потребовалось подтвердить документами его священнический стаж, чтобы прошла регистрация монастыря и храма «Всех Святых». Это было затруднительно, так как все документы, по словам Михаила, пропали во время его предыдущих многочисленных арестов. Тогда-то под руководством архимандрита Михаила и были изготовлены художником Павлом Савицким поддельные справки:
- о направлении А. В. Костюка настоятелем Свято-Успенской церкви в г. Смелу, «подписанном» еп. Черкасским и Чигиринским Николаем;
- о награждении А. В. Костюка миссионерским крестом, «подписанным» еп. Черкасским и Чигиринским Филаретом;
- о подтверждении указа Патриарха Тихона на Свяшенноархимандритство А. В. Костюка, «подписанного» еп. Сквирским и Белоцерковским Афанасием;
- о награждении А. В. Костюка миссионерским крестом, «подписанным» еп. Сквирским и Белоцерковским Афанасием;
- о метрических выписках, аттестате, дипломе, свидетельстве Духовной Академии, грамоте Патриарха и т. д.
Позже, на следствии, архимандрит Михаил подтвердит, что все найденные в тайниках документы изготовлены по его указанию Павлом Савицким, так как указ Патриарха Тихона о предоставлении ему звания «ставропигиальный священноархимандрит» он сдал в 1925 году епископу Сквирскому и Белоцерковскому Афанасию (Молчановский Иаков), а остальные документы утеряны. При этом Михаил объяснял, что копии документов были им сделаны не с целью обмана, а для подтверждения священнической деятельности на случай, если их потребуют оккупационные власти при регистрации монастыря и открытии домовой церкви.
Слухи об официальном открытии церкви Киевского нелегального монастыря широко разнеслись по Киеву и области, и церковь «Всех Святых» стало посещать большое число верующих из провинции. Это создавало большие трудности во время богослужений в силу ее небольших размеров. Вместе с тем, от приходящих на службы верующих собиралось много пожертвований, как в виде денежных сумм, так и продуктов. В хозяйстве Киевского Ставропигиального монастыря к началу 1944 года имелись: корова, телка, кур 25 шт., уток 5 штук. Кроме того, были зарыты большие запасы картофеля, капусты и других овощей. Поэтому у архимандрита Михаила возникла идея строительства нового храма.
Вследствие того, что епископ Пантелеймон дал разрешение лишь на открытие домовой церкви, а на просьбу архимандрита Михаила дать разрешение на строительство нового храма согласия не дал, решено было обойти Пантелеймона и без его ведома построить его. Архимандрит Михаил с Павлом Савицким от имени монахов, монахинь и верующих поселков Александровской Слободы, Чекаловки и Первомайского составили коллективное заявление на имя епископа Пантелеймона с просьбой разрешить строительство новой церкви, поскольку жители упомянутых поселков не имеют своего храма, а имевшийся ранее был разрушен органами НКВД.
На заявлении художник Павел Савицкий написал подложную резолюцию епископа Пантелеймона «Благословляю», использовав для этого образец действительной резолюции Пантелеймона, снятой с заявления об открытии церкви «Всех Святых».
С подложным документом о «разрешении» управляющим епархии Пантелеймоном строить новую церковь староста общины вновь обратилась в Штадтс-комиссариат. Председатель Отдела культуры и пропаганды задал вопросы, кто будет настоятелем нового храма, какое расстояние от поселков Соломенка, Чекаловка, Первомайский и Александровская Слобода, где намечалась постройка церкви, до ближайшей действующей церкви, сколько в монастыре молодежи, стариков и на какие средства будут строить храм. На все вопросы были даны исчерпывающие ответы, и через несколько дней разрешение оккупационных властей на строительство храма было получено. Составлял план и позже руководил строительством инженер Александр Вербицкий. Оно началось 18 января 1944 года и осуществлялось за счет сбора пожертвований прихожан, так как в период постройки церкви монашество особенно активно проводило работу среди верующих. К работе было привлечено все трудоспособное монашество и прихожане, лес для стройки подвозился преимущественно на подводах верующих из Киевской области, иногда использовалась немецкая автомашина.
В связи со строительством новой церкви к архимандриту Михаилу неоднократно приезжали с проверками чиновники Штадтс-комиссариата, которые предупреждали его, что если «будут с их стороны какие-либо нарушения немецких порядков, то монастырь будет закрыт, а его привлекут к ответственности».
С использованием же подложных документов, «подписанных» епископом Пантелеймоном, архимандрит Михаил попытался получить разрешение на открытие в Голосеевском лесу еще одной церкви на месте разрушенного Голосеевского монастыря. Однако оккупационные власти такого разрешения не дали. Тогда же Павлом Савицким были изготовлены фиктивные грамоты о рукоположении в священство двух монахов Ставропигиального монастыря, «подписанные» епископом Пантелеймоном.
В домовой церкви монастыря после церковных богослужений архимандритом Михаилом постоянно устраивались обеды для прихожан, вследствие чего его церковь посещало много народа, причем среди них были также профессора, инженеры и представители гуманитарной интеллигенции, привлеченные слухами об архимандрите Михаиле как «исцелителе и старце».
Доносы недоброжелателей архимандрита Михаила в гестапо вызвали подозрения оккупационных властей, поэтому в монастыре были произведены три обыска, в связи «с поступившими к немцам сведениями о том, что в монастыре укрываются советские партизаны». Заявление архимандрита Михаила в Штадтс-Комиссариате, что при появлении партизан он «сочтет своим долгом поставить о них в известность полицию», станет позже серьезнейшим обвинением ему в сотрудничестве с немцами. А его объяснение на допросах, что эти слова были высказаны им «в целях угодничества, а намерений выдавать немецким властям советских партизан он не имел и практически ничего по этому поводу не делал», ничего не изменят в его дальнейшей судьбе.
Во время строительства, по заказу архимандрита Михаила, в новой церкви было сделано два подвала с тайниками: в первом было два тайника, во втором — один. Выполнены они были так: после того, как был сделан подвал, монахи сделали вторую стену рядом (параллельно) со стеной, около которой была лестница для входа в подвал, кроме того, тайник, который оказался между стенами, был перегорожен пополам. Вторая стена была замурована до верха таким способом, чтобы не было заметно, что там сделаны тайники. В тайник второго подвала вход был из алтаря.
В тайниках, расположенных по обеим сторонам входа и подвал, была сложена различная церковная утварь: иконы, паникадила, облачения, митра, кресты архимандрита Михаила, церковные книги, бумаги в папках, среди которых были вырезки из старых журналов с фотографиями царя Александра II и его семьи, поддельные справки и документы на имя архимандрита Михаила и других лиц, акафист и канон, посвященные схиигуменье Михаиле, проповеди, икосы и стихи, составленные архимандритом Михаилом.
При немецких оккупационных властях в 1942 году и до прихода Красной Армии день 15 ноября отмечался в монастыре с особой торжественностью. В церкви после соборной службы архимандриту Михаилу преподносили дары: хлеб, пироги, яблоки. Хор пел поздравления «Многие лета». Во время торжества монах Порфирий Романча, поздравляя архимандрита Михаила с днем помазания, преподнесли ему, как царю, трехцветный царский флаг.

(3 comments | Leave a comment)

alexvadim
01:32 pm - Алексей Смирнов
Союз русских офицеров и непоминающие

Готовя эту публикацию, я долго думал, сообщить ли известные мне факты о существовании тайной белогвардейской организации – «Союз русских офицеров», которая действовала изнутри штабов Красной Армии и «органов», ОГПУ-НКВД, занимаясь диверсионной работой и истреблением красных руками наиболее одиозных большевистских фигур. Когда я узнал о «Союзе русских офицеров» и сказал об этом отцу (это было уже при Брежневе), он до смерти испугался и попросил меня: «Об этом надо всегда молчать, это бросает пятно на всю интеллигенцию и дворянство, я об этом только догадывался, тебе зря об этом рассказали». Однако я об этом знал уже давно, но молчал, и решился поговорить с ним лишь на склоне его жизни.
Многие русские офицеры оказалось не у белых, сначала прятались, а потом пошли служить к красным. Как и русские ученые, большая часть которых стала работать на большевиков, и был только один химик, который стал бакенщиком, сказав: «Я для них работать не буду, лучше я засуну козлу в задницу свои открытия, чем отдам им». Но были и другие, они сознательно пошли работать к красным, чтобы им вредить. Это были смелые люди, настоящие русские самураи-камикадзе. Наша семья, в силу своего либерализма и чудовищной запуганности моих родителей, к движению офицеров-диверсантов никакого отношения не имела.
К «Союзу русских офицеров» не имели отношения ни Введенская, ни Киселёва, с ними активно сотрудничала, помогая им, только Строганова, а также, по ее просьбе, им помогал Величко. О Строгановой Величко говорил так: «Ее считают святой, я ее глубоко уважаю, это бесстрашная женщина, но, вообще-то, я профессоров не люблю, именно они превратили университеты в заказники и клоповники марксизма».
Строганова предоставляла «Союзу русских офицеров» свои явки, связи, возможность прятать людей в скитах Заволжья и Прикамья. Помогала она им и деньгами, и фальшивыми документами, надеясь на свержение большевиков. Это была ее личная заслуга и личная воля. Никого из членов своей общины в курс дела она не вводила, чтобы, в случае ареста, они не могли ничего сказать.
«Союз русских офицеров» ни разу не провалился, так как был организован по принципу не связанных друг с другом пятерок и страшной клятвой — в случае доноса истреблялись семьи доносчика (жена и дети, но не родители). Это, конечно, было очень жестоко, но так делали большевики, так были вынуждены делать и их настоящие, не мнимые, враги. Знаю, что был случай казни семьи предателя, когда убили женщину и детей, чтобы другим неповадно было доносить.
Свою деятельность «Союз русских офицеров» окончил после войны, в связи с естественной старостью его участников. Туда не входили молодые люди, одни только царские офицеры, перешедшие к красным. Эмиграции они смертельно боялись, в контакт с нею не вступали, так как, работая на Лубянке, знали, как далеко люди Артузова вошли в эмиграцию и как они умело там безнаказанно действуют.
Цель Союза русских офицеров была одна — максимально ослабить мощь СССР изнутри, так как они считали СССР империей мрака. Т. е., почти по определению Рональда Рейгана, «империя зла», но задолго до него. Они знали, что Сталин эапланировал захват Европы и Англии и готовил вторжение в Америку через Аляску. Они считали себя обреченными, но у них был принцип: «умирая, убей врага или лучше — нескольких, для себя пуля своя найдется».
С Нарышкинской компанией Союз отношений не поддерживал, те жили вполне обособленно и автономно. О Союзе мне косвенно рассказывала Киселёва, говоря, что туда входили очень и очень жестокие люди. Для нее, как мне кажется, был до конца неясен вопрос, можно ли, исходя из христианских принципов, беспощадно мстить и проливать кровь в таких масштабах, как это делали офицеры. У Киселёвой, как у многих либералов, сдваивался образ старой России и СССР в одно туманное и зыбкое понятие «родина». Этой «родиной» можно было оправдать любые красные гадости. Мне же всегда была безразлична судьба СССР и небезразлична судьба России, и я всегда считал, что советский народ изначально враждебен русскому народу — с этими понятиями я прожил жизнь и разделяю их и поныне. Пути советского народа и пути русского никогда не сойдутся. Как бы ни старался товарищ Зюганов.
О «Союзе русских офицеров» мне также рассказала одна пожилая дама, некогда очень близкая Строгановым, но потом уехавшая на десятилетия из Москвы. Мы с ней общались незадолго до ее смерти. И, наконец, мне много рассказывал о работе Союза один человек, с которым я долгое время был достаточно близок. Он хотел стать живописцем, учился до революции в Казани, в частной студии художника Фешина, но потом его призвали в армию. Отец его был профессором Казанского университета, предок — декабристом. Он был атлет, почти двух метров роста, увлекался в молодости французской борьбой. Из него получился молодец-офицер. Он воевал в армии КОМУЧА, у Колчака, у барона Унгерна, в повстанческих формированиях атамана Семенова. Потом пробрался в Советскую Россию, к жене. Она была красивой, чернявенькой, из полячек, певичкой Омской оперетты при Адмирале Колчаке.
Они объявились в Москве, где у жены появилась комнатка. Их обоих арестовало ГПУ, и они стали агентами. Но он был матерый враг большевиков и стал им вредить. В недрах Лубянки его, по почерку, выглядели другие бывшие офицеры, и он вошел в «Союз русских офицеров». Внешне он был похож и на английского лорда, и на фельдмаршала Кутузова: седой, огромный, лупоглазый и породистый. До революции он окончил в Казани юридический факультет, и его устроили преподавать военную историю в военно-учебное заведение. Он был знаком с самим Величко и с гравером-оформителем Матвеем Алексеевичем Добровым, бывавшим в его моленной.
Мы с ним, на стареньком военном автобусе, с водителем в форме, года три ездили на Волгу писать этюды. Он пил водку, иногда дня по два, и я носил ему пузырьки, а он, выпив, мне многое рассказывал. «Знаешь, Лешенька, я с ними, с красными, поквитался в тридцатые годы. Я весь в их крови по уши». Его рассказы о походах в Сибири и Монголии заполнили бы много страниц. У крестьян, где мы жили, он регулярно своей массой давил стулья и табуретки, и проваливался в их утлые туалеты, откуда я его вызволял. Когда я, в шестидесятые годы, прочитал у приятелей переведенные главы из книжки Оссендовского «Люди, боги, звери», я сказал им — я почти в детстве, лет в 15-16, слышал истории и похлеще.
В Москве мой пьющий ментор был знаком с В. И. Качаловым, М. А. Булгаковым, актером Б. В. Щукиным, художником П. М. Шухминым и другими посетителями премьер и нэпманских ресторанов, где любил тогда заседать сутками и вынюхивать жертвы мой наставник и собеседник. Он говорил четко: «Когда я чувствовал, что человек не любит большевиков и свой, я его охраняю, а красных, особенно фанатиков, я отправлял на бойню, под нож».
В головах его сталинской, с набалдашниками, кровати, висела на голубой ленточке, в серебре, черная иконка из их имения, из его детской, а на ковре красовалась его офицерская шашка в зазубринах на клинке. Ее сохранили старички-родители в Казани, узнавшие, что сына убили в Сибири. Он никогда не мучился совестью, не страдал, но пустоты в душе раза два в месяц заливал водкой, и умер почти в девяносто лет. Я был тогда молодой человек, и ему было неудобно меня спаивать, к тому же, на мне лежала обязанность помогать оттаскивать его 120-килограммовую тушу до постели. Жены своей, бывшей певички, он боялся, говоря: «Она всерьез стучит на всех подряд, при ней ничего не говорите - они стала очень опасна». От него остались его пейзажи, которые он писал, подражая фонам Рубенса, Гейнсборо и любимого им Констебля, которого он много копировал. Живопись его была поэтому музейного типа, с лессировками.
Я думаю, что «Союз русских офицеров» не оставил архивов, о нем сейчас мало кто помнит, кроме потомков участников, да и те боятся пикнуть — их сразу заклюют как детей и внуков белых иуд. К тому же мой друг был чудовищным антисемит и подозревал всех знакомых в наличии у тех еврейских примесей. Рядом с кроватью у него лежало Евангелие, «Записные книжки» Ильфа, «Миф двадцатого века» Розенберга и «Протоколы сионских мудрецов» Нилуса, Плутарх, Плиний-младший, Марк Аврелий и Монтень. Их всех он читал на ночь, засыпая с книгой в руках, приминая их своим брюхом, отчего все страницы были измяты и залиты салом и томатом. Он опохмелялся иногда в постели, ел вчерашние объедки руками, одновременно читая и громко хохоча, например, «Записные книжки» Ильфа. Я его не раз спрашивал: «Почему читаете Ильфа и смеетесь?». Он отвечал: «Очень смешно. Евреи, Лешенька, в старой России были другими, чем теперь, и не так опасны. Теперь все опасны, не только евреи, русские стали гораздо хуже евреев».
О «Союзе русских офицеров» он сказал так: «Они нас, бывших, истребляли как вид. Погибая, наш верхний народ выделил яд — нас. Я — капля яда в мозгу Лубянки. Сами мужепёсы не способны управлять Россией, им нужны наши мозги. А мы мстим. Мужепесы — государственные импотенты. Я — капля трупного яда». Такие монологи он произносил постоянно и трезвый. Но потом, переключаясь, говорил о Рубенсе, о Волге, о Фешине, о своих девушках до революции, о Петербурге, о Колчаке, которого знал лично, и о многом другом, далеком и от евреев, и от Лубянки. В другое время он был бы обычным барином-интеллигентом, далеким от кровопролития. А так он мстил.

(3 comments | Leave a comment)

alexvadim
01:31 pm - Алексей Смирнов
Нарышкинская моленная

Мои родители познакомились в катакомбной общине, но в совсем другой по стилю и духу, чем Строгановская, Киселёвых и Величко. Кстати, с Величко моих родителей познакомил я, они раньше не встречались.
Моя мать, урожденная Абрамова, происходила из донских пожалованных дворян, весьма известных на Дону. Ее отец, Федор Федорович Абрамов-старший, был генерал-лейтенантом и Ростовским окружным атаманом. Его отец, тоже генерал, воевал в Туркестане у Кауфмана и был близок со Скобелевым. У деда было семь сыновей от первых двух браков, из них пятеро офицеров. Наиболее известен старший сын, Федор Федорович Абрамов-младший, командир 2-й Донской Армии у Врангеля, командир Донского корпуса и РОВС в эмиграции. Его жену растерзали в Чека, и сын, под чужой фамилией, остался в России, у священника на Дону.
Мою бабку, третью жену деда (две первые умерли) водили много раз на Лубянку как заложницу, где расстреливали десятого. Она была красивая, бесстрастная и бесстрашная, но много курила дешевых папирос. Вывести ее из себя было нельзя, что удивляло чекистов. Желая спасти двух дочерей, бабка сбежала из Москвы в Белоруссию, в бывший кармелитский монастырь, где была колония глухонемых детей, большей частью евреев из местечек. Как епархиалка, она имела право преподавать и стала обучать этих глухонемых грамоте. Она и ее дочери освоили язык жестов. Мать разучилась говорить по-человечески и все показывала руками. Старшая сестра совсем одичала и вышла замуж подростком за рабочего белоруса, и всю жизнь скрывала, что она — дочь атамана.
Сестра бабки, тетя Надя, приехала в школу глухонемых, испугалась за детей и забрала к себе мать, чтобы ее спасти. Она была главным врачом Дорогобужской уездной больницы в Смоленской губернии, и девочку-мать возвращали к жизни бывшие помещики Бегичевы и Лесли, друзья тети Нади. Потом тетя Надя переехала в Москву и забрала мать.
И тетя Надя, и ее сестра тетя Соня монашествовали в миру, помогая людям. Тетя Надя под огнем сделала пять тысяч операций в германскую войну, как главный врач полевого госпиталя, и имела георгиевские награды за смелость — по-моему, медали. Очень независимая была особа, внешне в молодости очень похожая на актрису Ию Савину в фильме Швейцера «Дама с собачкой». Когда Савина постарела - она стала копией моей матери в 1945 году. В Москве мать смогла окончить курсы чертежниц, но работать нормально ей не давали, так как она писала в анкетах, что она — дочь генерала. О дальнейшем обучении не было и речи. Скитаясь по заводам, она познакомилась с такой же, как она, лишенкой, Олей. У Оли родители были помещиками в Орловской губернии, где им разрешили оставить корову и где они жили в самой худой избе и крестьянствовали.
Оля переехала в Москву, к своим дальним родственникам, и поселилась в бывшей дворницкой, в подвале. Особняк у родственников не отобрали, так как глава семьи был крупным врачом, лечившим большевистских владык. Особняк до сих пор цел, он допожарный, одноэтажный, на белокаменном подклете, сохранившемся от допетровского боярского сооружения. Это недалеко от Пречистенки и Храма Христа, в переулке. Рядом с дворницкой была большая подземная белокаменная палата с двумя входами - из кухни и дворницкой. Раньше в этой палате хранили, как в погребе, припасы, и на потолке были кованые крюки. Я их в детстве видел, меня они почему-то занимали. Мне казался их дом огромным, но, по-видимому, у них была только лицевая половина особняка, а со двора, где были два этажа, жили подселенцы с отдельным входом. Особняк тянулся глубоко во двор. Потолки были высоченные и висели медные люстры в стиле модерн, с цветными гранеными стеклами.
Я помню Олю, это было насмерть забитое и запуганное существо, рассказывающее чудовищные по садизму ужасы, как крестьяне издевались над Орловскими помещиками. Мать и Оля ходили в незакрытые еще тогда московские церкви и ставили дешевенькие свечечки перед образами, чтобы их не арестовали и не выслали. Обе они были, по-видимому, изрядно запуганы сызмальства. При Оле крестьяне в их гостиной, на ковре, при разгроме имения, до смерти затоптали немца-управляющего с женой и грудным ребенком. Оля говорила, что топтали, пока они не умерли, топтали и потом, их трупы. И делали это и женщины, и подростки.
Оля привела мать к себе, в подвал, и познакомила с родней. Любопытно, что родня не предложила Оле жить в просторных комнатах наверху, хотя там было очень много места. «Я их об этом и не просила, — говорила Оля, — спасибо, что в подвал пустили, хоть здесь и сыровато». В доме жил врач-профессор (так сказать, булгаковский Преображенский): огромный, толстый, губастый, лохматый, как сенбернар, с умными, красивыми карими глазами. Он был из богатой купеческой старообрядческой семьи и учился медицине за границей.
Женился он на девице из семьи Нарышкиных, познакомившись в Лондоне. Нарышкина была очень эмансипированная женщина и занималась живописью. До замужества она долго жила в Мюнхене и Париже и писала мистически-эротические картины. Например, полуголая до пояса дама в шляпе, у которой нет глаз, а вместо рта сидит отвратительное насекомое, а на шее — змея. В общем, чистый ранний сюрреализм. У этой пары родились три некрасивые, умные, как отец, дочки, такие же губастые, как он, но с удивительно гибкими, стройными фигурами и с очень красивыми, изящными руками.
Сама Нарышкина умерла в революцию от тифа, а дочери жили с отцом, попавшим в околокремлевское окружение. Все три девицы были очень умны, оригинальны, своевольны и с большими заскоками. Они считали своей родней Романовых дважды: и по матери Петра I, и по Александру I, бывшему в связи с их прапрабабкой и давшему приплод в их семью. Старшая из сестер стала крупным ученым, вышла замуж и родила сына, приятеля моего детства. Две младшие дочери увлечены были одним профессором-холостяком, в прошлом богачом и бывшим красавцем, ездившим по всей Европе и Востоку и волочившимся там за самыми модными дамами. У него был даже гарем в Египте. Похоронив и горько оплакав своего общего профессора, обе сестры так и не вышли замуж и остались бобылками. С одной из сестер мой отец учился в двадцатые годы в частной студии художника Рерберга и сблизился с их домом.
В доме собиралась исключительно мужская молодежная компания (дам сестры приглашать не любили), человек 15, не более, самых разных профессий. Это были все выходцы из военных, дворянских и буржуазных семей, активно не любивших советскую власть. Алкоголиков среди них не было, пили только хорошее вино и умеренно, но кушали основательно — жарили гусей, уток, индеек, кур. Я сам там, мальчишкой, с удовольствием ел гусей с яблоками и уток с черносливом. Готовили сами сестры, им помогала Оля и моя мать. Подавали птицу на огромных серебряных подносах. Ужинали при свечах, которые отражались в мутных, очень высоких, ампирных зеркалах между окнами. На святки устраивали костюмированные журфиксы. Особняк пролетарии не громили, и в чуланах, и в коридорах стояли огромные кованые сундуки, пахнущие нафталином. В них были шитые золотом нарышкинские придворные и военные мундиры, а также мундиры наполеоновской армии. Якобы в доме жил наполеоновский генерал, их бросивший. В этих мундирах семья устраивала журфиксы еще до революции. Отец и мать говорили, что в тридцатые годы бывало иногда и весело. Но, скорее всего, их веселила их тогдашняя молодость и влюбленность. За окнами была сталинская Москва и молодежи хотелось забыться. Мужчины ждали войны и хотели любой ценой при любых обстоятельствах поквитаться с большевиками за все, что они сделали с Россией и с ними. С надеждой смотрели на Муссолини и Гитлера, как на людей, поднявших на большевиков палку. Сейчас принято только охаивать фашистов, в основном, за евреев, но все забыли, что из двух зол выбирают меньшее, а меньшим злом тогда были фашисты. И Италия, и Германия и сейчас процветают, а Россия погибла от красных экспериментов. Если бы не Третий Рейх, то красный Кремль перемолол бы Европу как Россию и устроил бы Соловки и Катынь в каждой европейской стране. Именно Гитлер ненадолго сплотил Европу и нанес Сталину ряд весьма ощутимых ударов.
Оля ввела мою мать к сестрам, и к ней они отнеслись положительно — одичавшая и затравленная дочь генерала и атамана, лично знавшего двух последних Императоров. Была и другая причина - моя мать была небольшая женщина, а сестры высокие и с фигурами манекенщиц. Женщины всегда женщины и любят оттенять себя на контрастах. Мать стала помогать сестрам готовить ужины, а это была большая по объему работа для такой многолюдной, прожорливой дружины. Она стала своим человеком у них. Кто она была тогда? Беженка и лишенка. Роскошную абрамовскую квартиру на Поварской захватила семья родственников деда, Филимоновых, работавших на красных. Один дядя был Войсковым Кубанским атаманом у Деникина, а другой, дядя Володя, царский генерал, служил у красных, их бабка пустила временно. Красные Филимоновы не отдали бабке даже ее шубу, когда она вернулась, побежав в Чека с воплями «Буржуи вернулись!». Бабушка до смерти их звала «Филимошки проклятые». Одно время мать ловило ОГПУ — хотели ее выслать. Сестры ее спрятали, но не у Оли в дворницкой, а в своих комнатах, и она почти год отсиживалась там, не выходя. Приходили и к тете Наде на Мещанскую, но она сказала чекистам: «Люба уехала на Дон, к родне».
Молодежная компания была православная, верующая, без церкви у них не было бы полноты жизни. Но не ходить же им в сергианский храм, где поп — агент ОГПУ. Вот и стали молиться дома. В подвальную белокаменную палату были снесены иконы в серебре и меди. Среди них была и особо чтимая икона царицы Натальи Кирилловны, перед которой она молилась во время стрелецких бунтов, когда ее родню поднимали на копья. Это была Матерь Божья Казанская, на венце и фате были зеленые, неправильной формы, чуть тусклые, изумруды. Я видел эту икону и ее помню. Там же стоял самодельный аналойчик с книгами.
Туда иногда приходил служить батюшка. Батюшка у них тоже был молодой, бравый, в усах, без бороды — бывший полковой пехотный священник. Он имел наперсный наградной крест на георгиевской ленте. В первую мировую войну он вместе с солдатами, по своей охоте, ходил в штыковые атаки и колол австрийцев штыком. В советское время хозяин особняка устроил его работать в больничный морг, где он в одиночестве отпевал покойников. Старик-профессор в молодежных делах участия не принимал, к общему столу не выходил и пищу ему носили дочери в кабинет, где он, вечно в клубах дыма, читал иностранные медицинские журналы. Повторяю, ели все очень плотно. В службах старик тоже не принимал участия, он молился один и клал на себя двуперстный крест.
Служили только всенощные, по субботам, поздно вечером, и перед большими праздниками. Литургию служили только несколько раз в год. Особо служили в день расстрела царя с семьей и панихиды в годовщины объявления красного террора в столицах, а в годовщину октябрьского и февральского переворота анафемствовали красных и Керенского с собратьями-масонами. Моих родителей там же венчали — сестры сами сделали из фольги венцы и сшили белое платье с фатой. Переделали старинное атласное платье начала XIX века. Старик-профессор на свадьбе даже прослезился. Родители отца были недовольны браком их сына, так как либералы всегда плохо относились к казакам, стегавшим студентов нагайками. Бабушка нашла отцу невесту из Строгановской общины: высокую и дородную девицу из дворянского рода Глебовых-Стрешневых, и та была не прочь, а тут объявилась маленькая, сероглазая, с рысьим абрамовским взглядом, казачка. При деде, где-то в Сибири, казак зарубил студента, и он это всегда помнил. Не знал Борис Васильевич, что генерал Абрамов прочищал в 1905 году, под командой генерала Меллер-Закомельского, транссибирскую железную дорогу и много вешал и расстреливал саботажников, мешавших продвижению армии в Россию. Служили в подвале вполголоса, впрочем, так было и в других моленных. Кругом ведь были пролетарские и чужие уши. Большевики - это даже не пролетарии, а обычные мещане всех национальностей. Детей мещан не трогал ни Ленин, ни Сталин. Большевизм — это была диктатура российского мещанства, прикрывавшегося пролетарскими ширмами.
В двадцатые и в тридцатые годы в подвале прятались монахи и священники, но не они одни — там прятали всех, кто не любил красных и кого они ловили. Из подвала был выход, через коллектор канализации, в подземную Москву, и можно было добраться до ямы, оставшейся от Храма Христа. В двадцатые годы у общины была связь с некоторыми сестрами Зачатьевского монастыря и отдельными людьми из храма Ильи Обыденного. Чаша и крест были из Зачатьевского монастыря, переданные на временное хранение. Никто не верил тогда, что большевики долго продержатся.
Людей, собиравшихся в особняке, объединяли, скорее всего, политические интересы неприятия большевизма. Многие из них надеялись повоевать с большевиками, и много спорили о том, как выводить страну из тупика. Все они были верующие, православные, но без оттенка фанатизма. Это были вполне светские молодые люди, из хороших семей, детство их прошло до революции, а молодость и зрелость — при большевиках. В общем, внутренняя эмиграция второго поколения, которое, в принципе, должно было спасти Россию, но не спасло из-за тупости руководства Рейха в русском вопросе. Эта тупость и стоила им головы, они сломали себе шею именно среди одичалых русских полей. Как все традиционно-русские люди, Нарышкинская молодежь была умеренно православной, как и их отцы, и деды, но им была нужна своя церковь.
Хозяин особняка такую для них создал, и все с удовольствием туда ходили молиться, исповедоваться и причащаться. Это была скорее клубно-полковая походная церковь при некоем антисоветском объединении. Заговором это сообщество назвать было нельзя — это было объединение, имевшее далекие планы. Тогда не они одни мечтали создать политическое движение. Кто-то из этих молодых людей имел связь с немецким посольством. Языки-то они все хорошо знали, возможно, среди них кто-то был и агентом немецкой разведки. В особняке при наступлении немцев на Москву уже был переодетый в штатское немецкий офицер, перешедший фронт. Моему отцу в начале войны сестры сказали: «Глеб, можешь быть спокоен, когда немцы войдут в Москву, твоя семья будет в безопасности».
Любые пропуска, любые документы и бланки (причем, подлинные) в доме были. Откуда — отец не знал. Сестры спасли жизнь моему отцу, когда его захотели взять в перебитое под Москвой ополчение. Кому-то из врачей сестры позвонили, и те сделали документ, что он — законченный идиот, которого нельзя близко подпускать к оружию. У меня эта справка о его психастении сохранилась. А то бы его обязательно убили, как остальных, ведь некоторые ополченцы сидели в окопах буквально с палками, пугая немцев, так как не хватало винтовок.
После женитьбы отец несколько отошел от этой компании, так как, будучи сугубо штатским человеком, избегал поездок в леса, под Волоколамск, для совместных стрельб из револьверов. Летом многие ездили под Волоколамск, на чью-то дачу, и там, в глухом лесу, стреляли в цель. Отец отнюдь не готовился к вооруженной борьбе с красными, хотя хорошо стрелял с детства. Наглядевшись крайних ужасов гражданской войны на Украине, он на всю жизнь испугался и решил жить как мудрый пескарь — тихо. У него были книги, жена, сын, студенты — и всё. Надев на себя шоры, он решил ото всего отойти. Любимой его фразой было: «Я ничего не знаю, ничего не понимаю и всего боюсь». Хотя понимал все, но и боялся всего. Он пошел по линии своих либералов-родителей, решивших образовывать русский народ.
Моя мать была несколько иной. Вышло так, что во время войны мы оказались в одной культурной семье на Оке, под Тарусой. И к нам ненадолго пришли немцы — баварская кавалерийская часть с легкими пушками на конном ходу. Немцы вместе с нами справляли католическое рождество. Была моя бабушка-генеральша, мама и я. За столом сидел полковник (оберст), офицеры и мы. Готовили и подавали денщики. Мамочка надела фиолетовое шелковое платье, жемчуг и вдруг неожиданно защебетала по-немецки. Она в детстве жила с бонной, которую выслали в Германию в 1914 году. Потом она снова забыла язык. Бабка сказала, глядя на денщиков: «Я привыкла к мужской прислуге. У нас с мужем всегда готовили и подавали денщики. Горничную я держала только для себя». Бабка мрачно курила с немцами папиросы и не улыбалась — все-таки, враги, как-никак. Я сидел на коленях оберста, играл его крестами и лопал французский шоколад. Мама потом передала мне слова полковника: «Гитлер нас сюда зря пригнал. Мы останемся в ваших снегах, как солдаты Наполеона». Как потом стало известно, эту конную часть перебили при отступлении к Туле. Моя мать и отец были счастливой парой, ни в ком, кроме друг друга, не нуждались, и в этом семейном эгоистическом гнездышке, которое они свили на краю ямы, куда провалилась Россия, больше всего боялись, что их схватят и нарушат их покой. Господь их хранил.
После провала наступления немцев, вся мужская Нарышкинская молодежь встала на лыжи и перешла через фронт к немцам. Увел их немецкий офицер, для которого приготовили окно. С ними ушли две женщины, детей увозили в рюкзаках, на спине. С ними ушел муж старшей сестры, а их сын, мой приятель, писал в анкете, что отца убили на фронте. Эти люди еще наверняка живы, живы их дети и внуки, и я не буду называть их фамилий. До сих пор тех, кто сотрудничал с немцами, клеймят позором и через Гаагский суд стараются посадить в тюрьму ветхих стариков. Но почему не клеймят позором тех, кто сотрудничал с большевиками, численно загубивших в мирное время людей больше, чем немцы? Снова, как всегда, действует двойной стандарт.
Священник к немцам не ушел и остался работать в морге. Старик-профессор, ненавидевший большевиков не меньше молодежи, к концу войны умер. Сестры-бобылки увлеклись спиритизмом, у них он как-то уживался с православием. Как и у их романовской родни, где тоже вызывали духов вплоть до самой революции. Оля после войны уехала к родителям, в деревню, помогать по хозяйству. Иконы из подвала перенесли в дом, а в подвал подселили дворников-татар с массой крикливых детей. После войны еще иногда устраивали сочельники с гаданием при свечах. Моя мамочка помогала по-прежнему сестрам готовить птицу. Папа привел к ним Васю Шереметьева, и он, подпив водки, плакал о чем-то в кресле. Все это уже, по словам отца, было не то, все они постарели и вскоре перестали собираться. Потом сестры продали какие-то драгоценности и очень выгодно обменяли особняк на три отдельные прекрасные квартиры в кирпичных сталинских домах, в новых районах, и разъехались. Перед разъездом они ужасно перессорились, деля нарышкинские бриллианты. Но суть была не в бриллиантах, а в том, что их жизни 6ыли поломаны. Особняк по-прежнему стоит, в нем офис какой-то фирмы, и в окна врезаны кондиционеры.

(Leave a comment)

alexvadim
01:30 pm - Алексей Смирнов
Крестный ход непоминающих вокруг Кремля

Темы распада Русской Православной Церкви, растянувшегося на весь двадцатый век, неоднократно обсуждались и в моленной Величко, и в Киселевском кругу, и особенно авторитетно на эту тему витийствовал Илья Михайлович Картавцев, который на примере русской революции очень последовательно критиковал наше славянофильство, вскрывал его придворные и немецкие корни.
Они считали, что Россия погибла, в основном, из-за внутренних причин. Извне к гибели ее подталкивала кайзеровская Германия. Левые еврейские интеллигенты играли в гибели России второстепенную роль. Они были не первопричиной, а орудием зла. Евреев в России было численно мало... Но, значит, нужны были русским, очень нужны худшие представители евреев, вроде Парвуса и Троцкого. Троцкого русские носили на руках, как Наполеона после Аустерлица. Много пишется о роли в русских делах мировой закулисы, но мало пишется о закулисе русских духовных болезней, а ведь именно в них — основное зло. Беда пришла не из Берлина и Америки, а отсюда, от нас самих. Очаг внутренних болезней очень давно зрел в Москве и Петрограде. Завершение кризиса петровско-романовской монархии произошло в 1917 году.
Сын губернатора, библиограф и геральдик, досконально изучивший историю дворянских родов России, Илья Михайлович, вернувшись в Москву, был самым эрудированным человеком в городе по генеалогии. К нему даже обращалась Инюрколлегия по вопросам спорных наследств. Он установил права русских дворян Хомутовых на наследство английских аристократов Хамильтонов, чьи предки заехали в Россию и получили здесь рабскую фамилию.
Истоки славянофильства, по взглядам Ильи Михайловича, были в немецком романтизме и немецкой идеалистической философии. Живое христианство, живое православное делание как-то обошло наших славянофилов. Они хотели ославянить петербургскую монархию и втянуть ее в балканские кризисы и освобождение Константинополя. После расовой революции 1917 года, а то, что эта революция была именно расовой, в ходе которой высшая элитарная русская paсa (патриции и жрецы) была истреблена низшей русской расой (плебс и рабы), никто в нашей среде не сомневался. Аналогии с Римом и Ватиканом были у всех на устах - варвары захватили третий Рим, красные вандалы и гунны разрушили православную империю. В свой последний приезд в Москву больной Блок говорил о гуннской сущности большевизма. Это, со слов Коваленского, вошло в обиход. Невольно вспоминаются слова Гумилева, сказанные Одоевцевой о вестготской природе большевизма и слова белого генерала Покровского о скифско-сарматской организации красной Таманской армии, которой он хотел противостоять и закрыть ей дорогу.
С таких позиций несколько по-иному просматривалась и новейшая история нашей Церкви. Сейчас существует упрощенный взгляд на Катакомбную Церковь и на нас, непоминающих: люди не приняли Декларации митрополита Сергия и ушли в подполье. Конечно, мы не приняли ни обновленчества, ни сергианства — новой формы обновленчества. Но наши интеллигентско-дворянские подпольные общины пересмотрели и весь опыт синодальной Церкви, приведший ее к капитуляции перед большевизмом.
Очень большое число синодального духовенства качнулось и к обновленцам, и к сергианам. Участь их тоже была ужасна — чекисты хватали по внешним признакам, за крест и бороду, не разбирая, какой ориентации схваченный. Наши отцы и деды понимали свою катакомбную миссию как возвращение к подлинному, дониконианскому православию, отбрасывая огосударствление Церкви в синодальный период. Проводили прямые аналогии со временами Веспасиана, эпохой татарского ига и преследованием верующих при якобинском терроре. О якобинцах помнили и сами большевики, вешая в алтарях закрытых церквей портреты кровавых собак Франции — Марата и Робеспьера. Тогда не только детей, но и собак называли Маратиками.
Все в двадцатые годы как бы забыли о синодальном периоде, из него помнили только преподобных и некоторых святых, особенно Серафима Саровского, и вздыхали о тех временах, когда были свободно открыты храмы и монастыри. Старая провинциальная и крестьянская Россия была целиком сакральной страной, в России почти не было светской, отдельной от Церкви, культуры, и поэтому уничтожение на девяносто процентов храмов привело к полному одичанию народа. То же самое произошло и в Монголии Сухэ-Батора, где тоже лишили кочевников тысячелетней культуры, переплавив на патроны их будд и сожгя рукописи и книги
Россия также была страной иконоверия, и, разгромив храмы, людей лишили абстрактной веры, заземленной о живопись и музыку. В те годы члены наших общин мысленно обращались к эпохе Смутного Времени, к опричнине Ивана Грозного, к Сергию Радонежскому и его ученикам и последователям. В условиях крайних гонений численно не очень большое непоминающее движение катакомбников вернулось к подлинной чистоте первоисточников нашей Византийской веры.
Интересно, что даже в современных восстанавливаемых сергианских храмах, стараются воссоздать эстетику не послепетровского периода, а интерьеры в стиле XV-XVI веков. В крайне правых современных политических движениях тоже велика тяга к досинодальной архаике, они тяготеют к старообрядчеству, к разным ветвям катакомбников, которых они называют «средневековыми формами православия». Налицо явное всеобщее разочарование синодальным периодом русской Церкви. И на фоне этого разочарования попытки сергиан вернуться к внешней помпезности синодальной государственной Церкви выглядят нелепо и несвоевременно. Фактически большевистскую псевдо-церковь Алексей Ридигер меняет на псевдоправославие, завораживая бывших советских рабов торжественностью церемоний. Перекрашенные в демократов коммунисты очень и очень далеки он имперского чиновничества погибшей России, которые, при всех своих недостатках, были искренне верующими людьми и не страдали раздвоением личности, как бывшие обкомовцы, не умеющие правильно креститься.
Русская Зарубежная Церковь имеет свой огромный опыт выживания в чуждой православию среде, но они не имеют опыта гонений православия, который пережили катакомбники. У зарубежников все вышло проще: жили в дореволюционной России, все в ней проиграли, потом помогали белым, потом погрузились на корабли и оказались на Балканах. Мой близкий родственник, Н. М. Абрамов, вместе с профессором Верховским, был секретарем Ставропольского Собора, при Войсковом атамане Филимонове, тоже бывшем наполовину Абрамовым. В воззвании этого Собора были высказаны мысли о придании борьбе с большевиками религиозного характера, а в послании Собора провозглашалась идея, что военачальникам надо водрузить на знамена кресты и призвать войска бороться за гонимую Святую Церковь и за спасение распятой революцией России.
К сожалению, это воззвание не было поддержано участниками Собора, и протоиерей Востоков, основной автор воззвания, остался в меньшинстве. Не объявив священной войны против безбожного большевизма, белые, конечно, проиграли. Да и сам Патриарх Тихон и его окружение не были Гермогенами и вели неясную и нечеткую линию, за что и поплатились жизнями.
И в Строгановской, и в Киселевской моленной были копии стенограмм Соборов и церковных совещаний как с территории Белого Юга, так и Белой Сибири. Я даже видел Харбинскую церковную документацию. Кто-то привозил, кто-то доставал, хотя и рисковал жизнью. По-видимому, это делали инженеры, которые в тридцатые годы ездили за рубеж: набираться опыта на европейских заводах. В нашей семье тоже был такой инженер, из гусарских корнетов, сделавший карьеру при большевиках и угодивший с Туполевым в казанскую тюремную «шарашку». Я в молодости увлекался одно время символизмом и русскими писателями и историками церкви, которых приютил Митрополит Евлогий в Париже. Эти увлечения не поощряли как декадентские и упадочно-западнические. Уже «тишайшего» Алексея Михайловича осуждали за скрытое западничество, за разгон Земских Соборов, за доверие к Никону. Говорили, что, упразднив Земские Соборы, Алексей Михайлович подрубил корни своей династии, которая по инерции простояла еще триста лет и упала, как иссохшее дерево, не питаемое народными соками. Петровские реформы рассматривали как раковую опухоль на древе русской государственности.
Все это еще живо обсуждалось в начале шестидесятых годов. Вот только молодежи было мало — несколько девушек, потом неудачно вышедших замуж, и двое-трое молодых людей, избравших себе советские карьеры и оказавшихся потом даже в красной Патриархии. Вопрос смены поколений в общинах был очень сложен. Происходило постепенное размывание цельных личностей.
Наиболее крепки в вере и неприятии советских порядков были старики. Их дети, наши отцы, вынужденные жить и действовать в условиях большевизма, уже невольно усваивали элементы большевистских стереотипов и к концу жизни в известной степени духовно сломались и переродились. Поколение, рожденное в 1908-1910 годах, а это было второе поколение непоминающих, где-то до середины сороковых годов духовно сохраняли себя, а после войны они все сломались.
Зато люди, рожденные на рубеже и в том веке, были духовно бодры и молоды в свои восемьдесят. Та же Милитина Григорьевна, Илья Михайлович и Валериан Вадимович были намного моложе последующего поколения. У них была бодрая и даже веселая старость, они часто смеялись, шутили, говоря, что самое страшное уже позади и что большевизм теперь издохнет сам, как раненый зверь. А смертельно ранил его другой слуга антихриста — Гитлер, перемоловший самые агрессивные красные кадры.
Эти идеологические особенности лиц, участвовавших в московском духовном противостоянии Патриархии и красному Кремлю, изложены мною в связи с тем, что я хочу объяснить предысторию единственного в те годы открытого и публичного акта гражданского и церковного неповиновения режиму усатого антихриста в его сатанинском гнезде — на Красной площади и около Кремля.
В сорок первом, когда немцы подходили к Москве, у Строгановой состоялось собрание непоминающих мирян и духовенства Москвы и городов, примыкающих к Москве. Темой собрания было отношение к возможному взятию города немцами. Одна часть мирян и духовенства относились положительно к захвату Москвы немцами, другая — отрицательно. Победила русофильская и патриотическая линия, которую поддерживала и Строганова.
Суть этой линии была в том, что теперешние немцы — это совсем не те немцы, с которыми мы воевали в четырнадцатом году. Те немцы были намного приличнее, не в такой степени, как русские, но соблюдали кодекс офицерской чести. Эти немцы также набрали в свои карательные части массу обиженной на русских чухны: финнов, эстонцев, латышей, — а мы еще по революции знаем, какими палачами были люди Петерса и Вацетиса, так что от чухны добра не жди. Из оккупированных областей сообщают о плохом поведении немцев, о жестокостях и грабежах населения. Хотя есть и массовое возрождение православия на освобожденных от большевиков землях, но немцы, тем не менее, не хотят способствовать русскому самоуправлению.
На этом собрании, где был и мой отец, и Киселёва, и многие другие, было до десяти клириков из Александрова, Серпухова, Вязников, Дмитрова и других городов Подмосковья, где тогда еще существовали катакомбные общины. Тактика непоминающих, ввиду облав и арестов, была такой: священники должны жить в подмосковных городах, на дачах членов обшин, вести жизнь неграмотных сторожей, огородников, психически больных, прикидываться глухонемыми, и только на время приезжать и служить в московских домовых церквах.
Интересно, что все собравшиеся чувствовали себя историческими преемниками русского православия, ответственными за судьбу Родины. По сохранившимся историческим преданиям, чтобы сохранить Москву от нашествия иноплеменных, надо было пройти крестным ходом вокруг Кремля.
На строгановском собрании было решено совершить эту мистическую акцию и спасти город. Разными ораторами говорилось: «Православная Москва разорена большевиками, большинство храмов снесено и разорено, но многое, включая Кремль с половиной Кремлевских соборов и могилами царей, сохранилось, есть и отдельные верующие русские люди. Если город будет сдан немцам, остатки святынь будут поруганы до конца и пострадают люди. Мы все помним, как французы держали лошадей в алтарях и обдирали иконы, повторится то же самое. Мы будем молиться и спасем остатки старой православной Москвы и России, а не большевистский Кремль и красную Москву».
Была выработана и тактика задуманной акции. Один знакомый Строгановой, доверенный кремлевский и лубянский врач, взялся утрясти этот вопрос с «органами». Он сообщил, что верующие хотят совершить крестный ход вокруг Кремля, и это спасет и Москву, и лично товарища Сталина. Сталин в эти дни был в панике, своим бандитам-подельникам он тогда сказал: «Мы просрали государство, завещанное нам Лениным. Надо мириться с Гитлером на любых условиях». Как известно, Берия вышел через свои болгарские каналы на контакт с руководством Рейха об условиях «второго Бреста», но Гитлер отверг это предложение, надеясь на скорую победу. Вышло, однако, иначе. У Строгановой и через Союз русских офицеров, и через другие, в том числе, и медицинские круги, были свои люди на Лубянке, на этой московской Александер-платц, где круглосуточно горели бессонные окна и где без отдыха и перерыва выколачивали показания. И мой отец, и его друг Даниил Андреев постоянно смотрели на эти сверкающие квадраты в ад.
Учитывая растерянность красного Кремля, непоминающим было разрешено провести крестный ход, но не более чем из тридцати человек, и чтобы все мужчины были старше шестидесяти лет и, конечно, без оружия. Крест, чаша и Евангелие должны были быть прикрыты тряпками, и идти велено было молча. Сбор был назначен в Александровском саду у Боровицких ворот в определенное время. Условия были приняты.
Было отобрано двадцать четыре человека, у которых не было иждивенцев и малых детей, и шесть уже сидевших священнослужителей, не находящихся в бегах. По словам Киселёвой, было три священника, два монаха и архимандрит, который впоследствии стал где-то в Сибири епископом и был там арестован. Все участники крестного хода перед акцией исповедовались и причастились, как перед смертью. Отслужили молебен и очень тщательно подготовились под руководством бывшего белого офицера. Он скрывался под чужой фамилией и выдавал себя за еврея, и научился еврейским словам, и говорил с акцентом, помогая себе руками.
Все участники должны были появиться с разных сторон и по окончании разбежаться, так офицер учил «овец», как он говорил, конспирации. Киселева смеялась, вспоминая его инструктаж, он говорил при этом: «Я через красных раньше ходил, как нож через масло». Так было и сделано,
В определенное время появилось шесть священнослужителей, двадцать четыре мирянина (большинство женщин), достали чашу, крест, Евангелие, иконы, покрыли их косынками, построились по два, и люди двинулись вокруг Кремля против часовой стрелки. Александровский сад был закрыт, но на это время его открыли у Боровицких ворот, и агенты в штатском шли вокруг них, как волки вокруг стада.
Раньше, до революции, крестный ход совершали из Кремля через Спасские ворота на Вход Господень в Иерусалим. В Древней Руси Патриарх ездил на прирученном осле (на осляти), которого держали в Измайловском царском зверинце. Теперь сам Кремль товарищи превратили в зверинец.
Крестный ход непоминающих шел вдоль Москвы-реки. Впереди, с палкой, шел регулировщик. Когда стали поворачивать к Красной площади, агенты тем участникам, которые несли небольшие аналойные иконы, раздали лопаты и показали жестами, чтобы они несли их на плече. Разговаривать агентам было, по-видимому, запрещено. Киселёва говорила, что эти лопаты — символ, они почувствовали, что их (коммунистов) когда-нибудь истинно-православные закопают.
У участников хода было заранее решено, когда дойдут до Мавзолея Ленина, то, нарушив запрет, тихо запеть: «Да воскреснет Бог, да расточатся врази его». Что и было, к ужасу агентов, исполнено. Регулировщик повернул ход вдоль Исторического Музея к Арсенальной башне, по внешнему ограждению Александровского сада.
Так дошли до Боровицкой башни, поставили лопаты, спрятали иконы, сосуды и крест в авоськи и разбежались в разные стороны «аки клопы от света электрической лампочки», по выражению офицера — режиссера этой акции. И ехали домой все сложными маршрутами, но «хвостов» за собой никто не заметил. Никого, включая священников, не арестовали. Фактически это была нравственная капитуляция режима перед катакомбным православием. Врач-посредник передал Строгановой, чтобы все участники молчали до смерти, а то схватят всех с семьями и вышлют. И еще он добавил: «Ваши люди очень смелые. Такое еще никому с рук не сходило так».
Руководители общин в крестном ходе не участвовали, были подобраны менее заметные люди, и с ними все попрощались, как перед смертью. Киселева уже на Пресне сказала мне: «Теперь только двое живых осталось из ходивших тогда, все умерли». Моя память хранит фамилии более пятнадцати семей непоминающих, два адреса я нашел в старых книжках и позвонил, попросив моих ровесников вспомнить об их родителях и дедах и о них самих в молодости.
В ответ я услышал: «Не сегодня-завтра к власти вернутся коммунисты, надо по-прежнему обо всем молчать. Вы можете нам навредить, не ссылайтесь на нас». И я перестал искать адреса, тем более что обе семьи, куда я звонил, очень давно перешли к сергианам, скрывая, что их родители принадлежали к непоминающим.

(Leave a comment)

alexvadim
01:29 pm - Алексей Смирнов
Шереметьевская моленная

Непоминаюшая моленная была и во дворце имения Остафьево, перешедшего от Вяземских к Шереметьевым. Существовала она вплоть до закрытия музея, и это произошло еще до войны. Хранителем музея был бывший владелец, граф Павел Сергеевич Шереметьев, сын графа Сергея Дмитриевича. Мой отец немного знал и графа Павла Сергеевича, и был долго связан с его сыном, графом Василием Павловичем. Знал Василия Павловича и я, он иногда заходил ко мне на Никольскую улицу, когда я жил там отдельно от родителей и регулярно встречался с ним в театральной библиотеке, куда мы оба постоянно ходили в те годы.
Существование в Остафьевском дворце моленной сыграло роль в закрытии и распродаже музея: «Старый граф собирает у себя мракобесов и молится». В моленную графа ходили его бывшие служащие, некоторые крестьяне окрестных сел и приезжие из Москвы. Служил катакомбный священник из непоминающих, которого граф оформил как сторожа музея. Он был без длинной бороды и ходил в штатском. Шереметьевская моленная, через одного молодого прихожанина, потом ушедшего к немцам, была связана с Нарышкинской. И Шереметьевская, и Нарышкинская моленная не входили прямо в Строгановский круг, а существовали автономно.
Граф Павел Сергеевич очень не любил большевиков, и как самый богатый помещик России, и как рафинированный эстет. У меня есть книга графа «Большие Вяземы», принадлежавшие тогда Голицыным, написанная хорошим языком. Граф в Петербурге был близок с редакциями журналов «Старые годы» и «Столица и усадьба». Знал он и рано умершего барона Николая Николаевича Врангеля, знатока и бытописателя дворянских гнезд и усадебных интерьеров.
Когда большевики выгоняли графа из Петербургского Фонтанного дома, то не дали даже взять пейзажи своей работы, сказав, что они теперь — народное достояние. Комиссар, выселявший его, строго объяснил: «Вы, как потомственный паразит, можете взять с собою одни ботинки, одно пальто, один костюм, две пары белья и т.д.». Граф долго потом, смеясь, представлялся: «Потомственный паразит Шереметьев».
Павел Сергеевич выжил и сохранил кое-какие семейные ценности благодаря наркому Луначарскому, превратившему Остафьево в свой загородный бордель, куда он периодически удалялся с молоденькими еврейскими актрисами, вроде тогда несовершеннолетней Наталии Ильиничны Сац, основавшей потом детский театр и ставшей ревнительницей советских пионеров, хотя граф страшно ругался, зная, что в его дворце Луначарский устроил дом свиданий: девочки, шампанское, обязательно бильярд, — и все это в родовой, исторической графской усадьбе с любезным хозяином-смотрителем. <…> Пример Дантона их всех воодушевлял — такая же кровавая мразь. Жена Луначарского, очень красивая молодая актриса Розенель, все время устраивала ему сцены из-за его порочных наклонностей. Я однажды закусывал в одном <...> доме с дочерью Луначарского от Розенель, тоже интересной еврейкой, и у нее на шее была очень красивая нить из сапфиров и аметистов. Я ее спросил, откуда это. И дочь «русского Дантона» с гордостью сказала: «Это фамильное ожерелье Юсуповых, вещь привезена из Испании, и на бусинах есть арабские буквы». Комиссарчики и их детки много накрали у русской аристократии и церкви и не все сдали в Госхран. При этом Луначарский изображал из себя мецената и похлопывал графа по плечу, объявляя: «Я вас в обиду не дам, пока я жив». Сыграла роль и любовь большевиков к Пушкину, из которого они сделали фетиш и позорный хлыст для удушения независимой русской литературы. Вообще, арабский профиль Пушкина в советской России был так же сакрально обязателен, как профиль Ленина, и поэтому многим изрядно надоел и даже опротивел, В Остафьеве хранились пушкинские реликвии и носильные вещи, снятые с раненного поэта, с пятнами засохшей крови.
Но в определенные дни, когда не появлялся Луначарский с компанией придворных льстецов и девочек, в дальней комнате первого этажа, всегда обычно запертой, собирались молящиеся и служили в полный голос. Тогда еще вокруг дворца не было ни дома отдыха, ни жилых домов. Когда Луначарский умер где-то на европейском курорте, то Остафьево решили закрыть, а обстановку дворца распродали. Граф Павел Сергеевич сказал тогда моему отцу, когда он приехал в Остафьево: «Глеб Борисович, заберите пару карамзинских кресел и любимый мозаичный стол князя Павла Вяземского, сына друга Пушкина, с изображением Константинопольской Святой Софии. Пускай они вам достанутся, а не комиссарам. Отец нанял машину, все упаковал и увез. За этим столом когда-то все славянофилы собирались и поминали взятие Второго Рима турками. На этих креслах и около этого стола прошло мое детство и молодость. За этим столом было выпито много молдавского сухого вина и много чего говорено. Граф Павел Сергеевич носил кольцо с локоном Параши, после его смерти кольцо стал носить Василий Павлович. Отец хорошо заплатил графу и он подарил ему в презент прижизненный портрет Франца Лефорта работы Видекинда.
От всего пережитого граф Павел Сергеевич очень постраннел, но не запивал. В свете, с XVIII века, Шереметевых всегда считали со странностями, после женитьбы их предка на крепостной актрисе Параше Жемчуговой, умершей от чахотки. После закрытия Остафьева, семья графа переехала в башню и келью Новодевичьего монастыря, где когда-то Петр держал свою сестру Софью. Это хорошо изображено Репиным на его картине. Место историческое, как и все обитатели этой обители. Над дверью в башне висел парчовый штандарт его предка-фельдмаршала, с гербом и тремя крестами. Остафьевский священник при помощи моего отца и Строгановой, уехал в Заволжский скит доживать свой век, и моленная в Остафьеве распалась.
При организации любой катакомбной моленной основное было — избежать доносов, тогда любое собрание больше десяти человек казалось подозрительным. Новодевичий был в те годы пролетарским клоповником — там поселилось много всякой сволочи, могущей донести. Исключение составлял архитектор Барановский с женой, знатоком усадебных портретов. Граф боялся собирать людей в башне, но иногда Строганова присылала ему священника, и он всех исповедовал.
После войны, наша семья и некоторые другие непоминающие, ездили в Новодевичий на Пасху, разговляться. Это было уже при младшем Шереметьеве, Василии Павловиче, родители которого умерли к концу войны, так и не дождавшись возвращения сына с фронта. Ездили в башню на Пасху и до войны, к старому графу, всегда проклинавшему Луначарского. Это был его винтик.
Вася поступил до войны в художественный институт, ездил в Крым, в Козы, писать голых натурщиц на пленэре. Тогда там рабочих не рисовали, за что институт и был разогнан в старом качестве, и от старого преподавательского состава остался только оформист Добров, непоминающий, и друг Величко. Вася попал на фронт и рядовым прошел все бои, получив солдатские медали. Он не был даже поцарапан осколком — Господь его хранил. На фронте Вася привык пить водку и курить «Беломор». Вася стал доучиваться в реорганизованном реалистами Суриковском институте и считался среди студентов гением, писавшим в стиле Оскара Кокошки. Был он очень талантлив, но пил водку уже изрядно и все более дичал. Был он поклонник женского пола, но не очень разборчив. Сестра моей бабушки по отцу вышла замуж за еврейского миллионера, и от этого брака родились красивые еврейки, очень любвеобильные. За одной такой моей еврейской теткой Вася страшно ухаживал, и она еле от него отбилась. Он как увидит красивую женщину — то сразу кидался и прилипал к ней. Он так и не женился. Ему надо было уединиться, перестать пить, больше молиться, а он бегал по Москве, по этому красному Вавилону, и психически уставал. Вася нуждался в человеческом тепле, он был единственным сыном у родителей, и все жался, как осиротевший волчонок, к людям. Моя мать, сама намыкавшаяся в свое время, как могла, пригревала Васю и кормила его. Так она пригревала в свое время Даниила Андреева.
В башне были удивительные вещи, остатки Шереметьевских сокровищ: за занавеской над кроватью висел большой Рембрандт, купленный еще фельдмаршалом. Был еще один поздний Рембрандт, портрет юноши, похожий на Титуса, была масса екатерининских и елизаветинских портретов, натюрморт Терборха, бронза, книги, мебель. В уголке стоял столик с золотой, с рубинами, Годуновской чашей из Больших Вязем. Ее украли для Грозного опричники в Новгороде. Граф Павел Сергеевич ее очень ценил. Висели там строгановские иконы, стоял серебряный семисвечник — т. е. остатки утвари из моленной. Было там и кадило работы Фаберже, в стиле модерн, необычной формы.
У Васи был странный взгляд — голубые, совершенно безумные, глаза, кустистые брови, красивое лицо с неправильным прикусом и блуждающая, застывшая улыбка. Его взгляд выделял его из толпы. Он никогда не кичился своим родом, не вспоминал о предках, и взгляд его блуждал по окружающему, и было впечатление, что он плохо его видит, думая о чем-то своем. Привлекали его только совсем одичалые художники, их он любил и пил с ними водку. Он рассказывал мне о своем друге, ходившем всегда в солдатском белье и закусывавшем только клюквинками.
Вася был очень талантливым фигуративным экспрессионистом. Дружил он с художником Чекмазовым, влиявшим на него. Ходил он и к Р. Р. Фальку. Около него постоянно вертелся антиквар-хищник Феликс Евгеньевич Вишневский, скупивший у него за гроши большинство раритетов. Этот Вишневский обобрал в Москве всех потомков древних родов, но после его смерти все его собрание скушала и раскрала Лубянка. Только портреты круга Тропинина составили его музей в Замоскворечье, а все остальное исчезло во чреве чекистского монстра. Вишневский всегда ехал к Васе с кругом копченой колбасы и литром водки. Не меньше Вишневского Васю грабила советская власть, узнав, что у него есть большой Рембрандт, его заставили сначала дать ее на выставку Рембрандта, а потом и пожертвовать в Музей изящных искусств, где она висит и поныне. Оказалось, что это мастерская Рембрандта, а вот портрет «Титуса», оказавшийся у Вишневского, а потом на Лубянке, был подлинным Рембрандтом. За эту вынужденную жертву, ему дали квартирку на Фрунзенской набережной, когда его выселили из башни.
Иногда Васю подкармливал мазанками Корин, иногда Барановский, бравший его на обмеры. Вася довольно часто выставлялся одно время на Кузнецком, но в советской живописи он не прижился. Одно время Вася повадился ходить с ружьем охотиться на болото, на месте Храма Христа, и много добывал там уток и прочей водоплавающей живности. Его туда пускал сторож за водку. В общем, он ходил полуголодный, грязный, в старой, потертой волчьей куртке. Чашу Годуновых он сам разрубил на лом и продал дантистам. Где-то он познакомился с какой-то студенткой, его пожалевшей, от нее он завел дочку. Теперь дочка родила ему трех внучек. Типично русские милые лица, и я порадовался, увидев их случайно по телевизору. Показали и пустой Остафьевский дворец, где цыгане-артисты пели романсы в зале-ротонде.
Иногда Вася заходил в свои подмосковные дворцы и там подолгу сидел в верхних комнатах и рисовал. Его туда пускали, но не любили. Бывших хозяев хамы терпеть не могут. Пьяным он по городу никогда не ходил — ставил водку и закуску около постели и в такие дни не выходил из дома. Человек он был подлинный, не фальшивый, но с трагическим мировоззрением, В моей жизни он сыграл определенную роль — мне нравились его картины. Он также получал небольшую пенсию как потомок нескольких поэтов, но в профсоюз потомков классиков не захотел войти, когда мои знакомые, племянники Чехова, захотели такой создать из безобразия.
Однажды я его случайно встретил зимой в Александровском саду. Он стоял трезвый и разговаривал с кремлевскими воронами, которых там тогда много жило. День был тогда холодный, деревья все в инее, и вороны громко каркали. Увидев меня, он не удивился и сказал мне, по дороге в метро «Кропоткинскую», куда мы вместе шли: «Я мечтал бы уехать в деревню, жениться на крестьянке, писать коров и навоз и больше не видеть никогда Москвы». В деревню Вася не уехал, вскоре его парализовало с похмелья, и он стал лежачим, больше не говорил, но знакомых узнавал.
Я часто вспоминаю Пасхи, крестные ходы в Новодевичьем, колокольный звон. Мы, непоминающие, крестным ходом не ходили, но со свечами стояли. Отец там пострадал, его за бороду, шляпу, трость выглядели агенты МГБ, тайно сфотографировали и переслали в райком. За это его выгнали с работы, и он несколько расстраивался. Киселёва тогда его укоряла — зачем осквернялись на их крестном ходе, могли бы издалека посмотреть, если у вас ностальгия по детству. Ведь их крестные ходы мало отличаются от октябрьских демонстраций. Но для меня соборы, свечи, башня Софьи, Вася, с безумным взглядом своих голубых льдинок, и пасхальный стол с кагором в цветных венецианских графинах, навсегда остались драгоценным воспоминанием.

(1 comment | Leave a comment)

alexvadim
01:28 pm - Алексей Смирнов
Суздальская и Владимирская общины

Величко собирал также мелкую пластику из бронзы, у него были итальянские бронзовые пластины-барельефы и портреты-профили эпохи Возрождения и большая коллекция домонгольских крестов и змеевиков-оберегов из собрания Ханенко и Прахова. Были и византийские золотые перегородчатые эмали — небольшие иконки, как он говорил, с княжеских корон, диадем и лицевых Евангелий. Все это происходило из Южной России, из кладов, в связи с этим он был связан с византинистами графом Олсуфьевым, Лазаревым и Н. П. Сычевым, учеником Н. П. Кондакова, жившим на высылке во Владимире. Величко очень высоко ценил и хорошо отзывался о графе Олсуфьеве и говорил, что семья Олсуфьевых принадлежала к непоминающим, кто-то из Олсуфьевых был делегатом Поместного Собора 1917-1918 годов, был в оппозиции к церковной большевистской политике, и у них была своя моленная. Но все это было в прошлом, тогда Величко общался и с обер-прокурором Самариным, и другими оппозиционерами.
Николай Павлович Сычев, когда-то любимый ученик академика Н. П. Кондакова, был очаровательным изысканным петербуржцем. Он, как и Величко, был румян, свеж, с профессорской бородкой и с большим юмором. Когда они встречались, то уступали друг другу дорогу и не садились первыми. Дело, по которому арестовали в Петрограде Сычева, было довольно громким в музейных кругах. Николай Павлович ведал в Русском музее древнерусским отделом, а главным хранителем был художник Нерадовский. Сычев, Нерадовский и другие сотрудники, фамилий которых я не знаю, все почтенные люди из общества, в годы революции приняли на хранение у некоторых из Великих князей и богатых людей их коллекции икон, картин и бронзы. Они выдали владельцам расписки с печатью музея. Эти картины благополучно хранились в фондах музея все двадцатые годы, но в тридцатые в музее стали появляться новые советские люди, совсем другой закваски и настроений.
Они разобрались в описях каталогов, выяснили, что в фондах музея хранится намного больше картин, чем значится. Были среди них и известные полотна, считавшиеся пропавшими. Привели Грабаря, вездесущего провокатора и прохвоста, и навели чекистов, которые выявили «монархический заговор "спецов"», ждавших освобождения Петрограда от красной чумы. Обвинение было абсолютно правильным: действительно ждали, действительно, ненавидели, действительно монархисты. Но одновременно и очень порядочные люди, уважавшие принципы неприкосновенности частной собственности. Европа и Америка очень плохо обошлись с собственностью русских коллекционеров, убитых в подвалах Чека, — их украденные картины по сей день висят в музеях и особняках миллионеров.
Участников заговора подержали в тюрьме, а потом разослали с минусом столиц. Нерадовский одно время жил в Переславле-Залесском, у дочери художника Д. Н. Кардовского, Екатерины Дмитриевны, местной дворянки. Это была красивая пожилая черноглазая дама. В Царском Селе они занимали особняк пополам с семьей родителей поэта Гумилева. Нерадовского я знал мало, он был очень стар и выходил только к обеду.
Кардовская жила в барском доме своего мужа, переславского дворянина С. Б. Веселовского, ставшего при большевиках членом Академии Наук. Сычев, помотавшись по тюрьмам, осел во Владимире, но иногда нелегально ездил к Величко в Москву. Во Владимире он, вместе с архитектором Столетовым, из владимирских дворян, и суздальским краеведом Варгановым, отъявленным коммунистом, создали музей-заповедник и спасли древности. Варганов был близок с обкомом и прикрывал опального Сычева.
Сычев был глубоко верующим человеком и в сергианские храмы не ходил, считая их оскверненными. По примеру Величко, он несколько оживил местную Владимирскую моленную непоминающих. Местом работы Сычева был собор Княгинина монастыря во Владимире. Как сейчас помню: солнечный день, яркие фрески, где в аду горят немцы в кружевных манжетах мушкетеров, и оживленного моложавого Сычева. Я писал акварелью этюд с портала на паперти собора, а Сычев мне рассказывал, как он ездил с Кондаковым в Равенну и там писал для него копии с мозаик.
Недалеко от Княгинина монастыря, у одной бывшей монашки, собирались верующие, не очень много, человек двадцать, и раз в неделю молились. Окна закрывали, чтобы не было слышно, и пели не очень громко. Свечи были тоненькие, самодельные, восковые. Служил священник из высланных. Днем он где-то служил, был бритый, стриженный, но нестарый, с глубокими морщинами на лбу, а точнее, челе. Это было скорбное чело благородного человека, со следами страданий.
Священник служил в Тихвине под Петербургом и был арестован за противодействие сергианскому курсу архиерея. Когда его взяли, то семью выселили из дома, и попадья, официально отказавшись от арестованного попа-мужа, вышла замуж за красного командира. Сын остался с ней, а дочь, когда отца выпустили из тюрьмы, переехала к нему во Владимир.
Жили они в полуподвале с гераньками на окнах, недалеко от закрытой пятиглавой церкви XVII века и вокзала. Дочка была очаровательной скромной девушкой, по-моему, ее звали Катей. Иногда мы с ней гуляли по валам и говорили о том, что будет с Россией. Тогда казалось, что большевизму не будет конца и его хватит на весь наш тогда еще долгий молодой век.
Сычев был нужен малограмотному Варганову как крупный «спец» - византинист и поэтому то, что он ходил молиться в общину, не осуждалось и не преследовалось: «Собирается старичье и молится, ну и пусть их». Служили не очень долго, потом была исповедь. Сергианского Патриарха вообще не поминали, власти тоже. Была интересна формулировка: «Помолимся о растерзанной слугами Антихриста земле Российской». Нигде больше таких слов не слыхал.
Священник служил в простой рясе, с епитрахилью, поручами и наперсным крестом. Крест дал Варганов Сычеву из Суздальского музея. Алтарь отгораживала фанерная перегородка, на ней висело два больших образа из церкви, а за перегородкой блестели фольгой и медью домашние иконы. Раньше в этой общине служили одни монашки, без священника, но с канонархом. Священника им нашел Сычев, а выискал его Варганов и привел к Сычеву. Коммунист Варганов крестил свою родню, тайно от властей, и именно у них, чтобы не записали в сергианской церкви.
Служили раз в неделю, в будние дни, с утра, когда все люди из округи были на работе, и было спокойнее. Я тогда учился в СХШ, в Лаврушинском, и писал акварели. Мне очень понравилось бывать во Владимире и Суздале. В Суздаль я потом ездил четыре раза с матерью и жил в домике, в Покровском монастыре, у учительницы, мать которой была непоминающей.
Моя мать, Любовь Федоровна, внучка священника и дочь окружного атамана, стегавшего казаков нагайкой и награждавшего их лошадьми из своих табунов, была по своим повадкам простонародной казачкой, любившей славянское общение и легко сходившейся с людьми. В Покровском монастыре мы с ней стали очень своими людьми и всех знали. В каменном двухэтажном Сестринском корпусе была богадельня, и бритые — от вшивости - старухи, разделившись на две партии, постоянно дрались табуретками и страшно орали матом, отчего поднимали стаи галок. Это было вопиющим диссонансом прекрасному ансамблю храмов.
Дух цариц Соломонии Сабурьевой и Евдокии Лопухиной витал над разоренной обителью. Местные жители говорили о царицах как о своих современницах, обсуждая их женскую физиологию как свою собственную — излишне простыми словами. Напротив Покровского монастыря, в тюрьме Спасо-Ефимьевского мужского монастыря, сидела тогда пожизненно родственница отца тетя Нелли. Вся ее вина была в том, что она хорошо знала все европейские языки, была библиотекарем Молотова и однажды услышала лишнее, за что ее Молотов упек навсегда.
Тогда в Суздале была одна маленькая действующая сергианская церковка на площади и все. Было много еще живых монахинь, не ходивших в этот храм и служивших на дому. Они были бойкие, голосистые и очень злые на язык. Они поминали и царя Николая II, и Патриарха Тихона, и называли советских Патриархов Сергия и Алексия I «христопродавцами и слугами антихриста». Мало чего они боялись. Времена были уже хрущевские, и было не так страшно.
Собирались они во вросшем в землю домике, на берегу речки, за Покровским монастырем, и там молились. Все стены были завешаны самыми разными иконами, в том числе и древними. Старопечатных книг у них было множество. Службу они всю знали от и до. Постоянного священника у них не было, но приходили странствующие монахи и служили.
Одного из них я помню. Его звали отцом Иннокентием. Он был из Астрахани, ни паспорта, ни документов у него не было, а только — засаленная справка из психбольницы. Но он был вполне нормален, хотя умел и гукать, и мычать, и вообще умело симулировал сумасшедшего.
Он мне рассказывал о той бойне, которую устроил Киров в Астрахани. Он сам уцелел потому, что его закопали в огород, и он там отлежался. Он говорил, что по нему ездили на конях и раздавили ноги до синевы копытами. Меня его рассказы поразили, но, поездив по Руси, я услышал и не такое.
В Симбирской губернии священников сажали в бочки, вбивали в них гвозди-сотки и сбрасывали с обрывов в Волгу. В Алатырском Михаило-Архангельском монастыре всю братию загнали в речку Алатырку топить и запрудили ими на время реку. В Тамбовской губернии венгры-чекисты распяли голого священника над царскими дверями и проткнули его штыком под ребро, как Спасителя. Одному священнику-проповеднику в тюрьме разорвали рот. Русскому народу за свои грехи еще платить и платить все следующее столетие, да он раньше и не расплатится за все свое зверство и безбожие.
Отец Иннокентий был стар, плохо уже видел и потому задержался в Суздале, но хотел уйти в Заволжье, в какой-то скит, умирать. Там его хорошо знали и знали к себе. Служба у монашек была монастырская, иногда служили всю ночь, читая по очереди. Монашки были из Покровского, Ризоположенского монастырей и других обителей. Днем они занимались огородничеством и разводили огурцы и очень вкусные суздальские помидоры.
Члены Владимирской общины иногда ездили в Суздаль, но суздальцы во Владимир не ездили. Я бывал у них на службах, для меня Суздаль и Владимир стали второй родиной. Но мать моя службу отстоять не могла из-за жара свечей — ее уже тогда мучила гипертония. Будь моя воля, я перенес бы столицу России из опоганенной красными Москвы во Владимир, а Суздаль сделал бы столицей православной религии — священным городом, откуда бы управлялась русская Церковь. Сейчас суздальские старушки и женщины взбунтовались и вышли из подчинения Московской Патриархии. Для суздальцев их город — древняя столица Северной Руси, а Москва — это самозванка. Именно это гордое имперское чувство питало катакомбные моленные тех лет.

(1 comment | Leave a comment)

alexvadim
01:26 pm - Алексей Смирнов
Моленная Введенской

Мария Михайловна Введенская была оригинальной русской женщиной из Ельца. В Ельце жили ее родители и тетенька-купчиха. Семья была мещанско-купеческая, со старообрядческим уклоном. В молодости, еще в гимназические годы, она попала в либерально-левоватую компанию. Среди друзей ее юности были прогоревшие елецкие помещики Плехановы и Семашко.
Мария Михайловна вспоминала их опустелые имения и помещичьи дома, где, в высоченных комнатах с дверьми красного дерева, на сене, постеленном на вспученный паркет среди яблок, ночевала гимназическая и студенческая молодежь, и подолгу беседовали о прекрасном демократическом будущем. В дальнейшем большинство этих молодых людей стали земскими врачами, учителями, статистиками, юристами и адвокатами. Но часть из них оказалась и среди видных эсеров и большевиков. Все они свято верили в осмысленность своей действительно трудовой жизни в интересах народа.
Муж Марии Михайловны был земским врачом. Умер он вскоре после революции. У них была единственная дочь, Вера. Она трагически погибла в Судаке, на раскопках профессора Фомина, от укуса бешеной собаки, В Московской губернии Введенская работала земским врачом еще до революции, а в Москву переехала сразу после переворота. В Москве она работала в детских учреждениях.
Основным смыслом жизни Марии Михайловны было поклонение красоте, и через красоту — Богу. Это была своеобразная религия православно-прекрасного. Она считала, что все, что красиво — создано по Божьему разумению и является земным воплощением воли Господа. По ее взглядам, художник, скульптор и писатель, с кистью, долотом и пером, молятся Богу. Она любила литературу, музыку Глинки, Мусоргского, Чайковского, Рахманинова, любила православные богослужения. Она имела небольшое наследственное состояние и до революции объехала Европу с группами земских деятелей. Особенно любила она Рим, Италию, постоянно читала «Образы Италии» Муратова и романы Мережковского. До революции среди русской интеллигенции, часто именно провинциальной, был культ Италии - римской, готической, возрожденческой, но не барочной. Роскошного Берниниевского папского Рима никто не любил. В Риме Мария Михайловна, вместе с другими православными верующими туристами, специально заказывала православную службу в катакомбных церквах первых христиан, где были изображены агнцы и рыбы. Для этих служб приглашали русского священника из посольства, и он к этому уже, как она говорила, привык: «Приедут наши из Ельца, Орла, Смоленска, поведут в катакомбы. А ведь богатые люди туда меня не водят».
Ужасы первой революции пятого года, бомбисты, эсеры отвратили Марию Михайловну от левых настроений. Между двумя революциями она часто ездила по монастырям Москвы и Подмосковья и беседовала с монахами. Встречалась она и с даниловскими монахами — настоятелем Феодором и обезножившим отцом Поликарпом, которого особенно почитала до конца дней.
Она много читала: «Добротолюбие», Ефрема Сирина, Отцов Церкви, постоянно читала она сонеты Микеланджело, Данте, Франциска Ассизского, Блаженного Августина. Она окончила Высшие женские медицинские курсы в Москве и долго работала, вместе с мужем, земским врачом в Московском уезде, и где-то в глуши, еще до революции, познакомилась и подружилась с писателем Пришвиным, к которому ездила в Звенигород и при его жизни, и после его смерти, к его вдове. Как ни странно, у Марии Михайловны были некоторые барские привычки - она не любила готовить, наводить чистоту и большей частью сидела в кресле и часами с удовольствием говорила о литературе, живописи и о красотах Италии. Мои родители тоже не любили домашней работы и, когда чуть финансово поднялись, тут же завели прислугу. А вот другие дворяне, которых мне пришлось знать, находили даже удовольствие делать черную работу, ссылаясь, как на пример, на Льва Толстого, выносившего свои помои, и на Николая II, рубившего в ссылке дрова.
У Марии Михайловны было много икон из закрытых храмов, целая стена. После смерти Строгановой у нее стали собираться читать, при этом жгли церковные свечи. Часть общины Строгановой отошла к Киселевой, часть к Введенской, но никто не отошел, кроме меня одного, к Величко. Величко жил недалеко от Введенской, минут 15 ходьбы, но шли именно к ней, а не к нему. Величко был более консервативен, дух либерализма его не коснулся.
Катакомбные священники тогда уже умерли или доживали свои век в затворе, не выходя из комнаты, и к Введенской иногда приезжал из Гребнева отец Иоанн и служил молебны и «обеденцы». В ранние годы Мария Михайловна часто бывала и у Ильи Обыденного, и у Николы в Клениках на Маросейке, у отцов Мечевых. Она, вместе с моей бабушкой, ездила к отцу Иоанну Мечёву в Верею в последние годы его жизни. Когда кто-то готовил в Европе книгу о Мечёвых, Мария Михайловна передала издателям письма-проповеди отца Сергия, которые он ей присылал из ссылки.
В сергианских храмах Мария Михайловна не бывала, боясь оскверниться. «Там все в крови, я не могу видеть этих раззолоченных иуд», — говорила она. Особенно, чудовищно выходя из себя, она ненавидела обновленцев и лично их ересиарха протоиерея Александра Введенского, с которым дважды подолгу беседовала в частном доме, в двадцатые годы, обличая его. Она довела Введенского до того, что он подавился рыбьею костью и бежал из того дома, где они обедали. А обедали они у тогдашнего ленинского наркома здравоохранения Семашко, которого Введенская знала чуть ли не с детства.
У Введенской было несколько индийское отношение к православию — она любила пассивно созерцать. Переделывать жизнь на православных началах было для нее неприемлемо и даже враждебно. К белым, к гражданской войне она относилась безразлично. Но об ужасах второй революции в Елецком уезде она рассказывала с присушим ей красноречием. Она, кстати, знала брата Ивана Бунина, который писал портреты и умер после революции от недоедания. В Елецком уезде у Марии Михайловны была хорошая знакомая, либеральная помещица, баронесса Медем. Это была очень красивая, высокая, рыжая, нестарая еще женщина с голубыми глазами. Она, видя одичание крестьян и красный террор, в батистовой сорочке вошла в речку во время ледохода и долго там стояла. Потом она, конечно, умерла.
Был у Введенской близкий друг, помешик-либерал, чисто чеховский тип, по ее словам, полный, с бородкой и в золотом пенсне. У него была красивая и добрая жена и пятеро детей. Всей семьей они очень любили крестьян и тратили на них буквально все деньги — построили им школу, больницу, родильное отделение и библиотеку.
В революцию крестьяне пришли в имение, привязали барина к липе на берегу пруда, и стали топить его жену с детьми. Потопят-потопят, потом вытащат, те блюют илом, потом опять топят. Детей и жену не утопили, но либерал помешался. Когда мужики его отпускали, то кланялись: «Прости барин, мы тебя просто поучить хотели». Он вскоре умер, бродя по дорогам и выкрикивая: «За что? За что? Я их так любил!» Его нашли замерзшим на обочине — одна рука из сугроба торчала с обручальным золотым кольцом. Проезжий мужик отрубил палец и пошел пропивать кольцо — тогда только узнали, где тело либерала. Вдова с детьми уехала в город и стала посудомойкой в ресторане, где крала объедки, чтобы накормить детей.
Еще Введенская рассказывала, как при ней, в поезде, когда она ехала в Елец, солдаты прямо в вагоне, не выводя в тамбур, закололи штыками двух бывших офицеров, забрызгав кровью пассажиров и пообещав, что и их «переколють, ежели ишше вякнут». Офицеры были раненные на германском фронте и не смогли доказать солдатам, что они не белые.
Введенская не любила говорить о политике, избегая этих тем. Она всецело замкнулась на эстетическо-религиозных переживаниях. У нее очень удобно смешалась религиозная мораль и искусство. Хотя она и была врачом, но избегала физической помощи больным членам общин. Этот вид работ мы все несли исправно и ходили за паралитиками. Человек, когда он стар и болеет, — дурно пахнущее, зловонное существо и уход за ним — дело для белоручек неприятное. Вся современная цивилизация построена на культе молодого тела и гедонизму и поэтому аморальна в своей основе. Красивое тело — это не более чем эйфористическая иллюзия, способствующая размножению, своего рода весенняя игра природы, эфемерная, как пестрые бабочки-однодневкн. Зоя Васильевна Киселёва говорила о Введенской: «Мария Михайловна у нас большая либеральная барыня».
Это барство было в том, что ее общение с людьми было, в общем-то, прохладно и отдаленно, и сильно формализовано. От нее совершенно не исходило теплоты, хотя она была человеком не злым и благожелательным к людям. Она была профессиональной собеседницей, и только. Наставницей, как Строганова и Киселёва, она не была — у нее было приятно собираться и молиться. Даниила Андреева как собеседника, равного ей и даже выше, она любила. Он к ней иногда заходил, и они быстро находили общие темы.
До войны к ней часто приезжал священник-катакомбник, отец Василий. Он был уроженцем Смоленской губернии, не стал служить с сергианами и жил внешне мирянином, плотничая. Жил он где-то в районе Нового Иерусалима и приезжал к Введенской дня на три, и тогда служил все службы и совершал требы. Она сама его нашла и к Строгановой не водила. Вообще, излишне разных людей друг к другу не возили — боялись.
Жила Мария Михайловна в дореволюционном доме напротив сакрального здания в виде красной звезды — Театра Советской Армии. В квартире жила еще одна семья, сочувствовавшая Марии Михайловне и молившаяся с ней. У нее была очень большая угловая комната, одна стена была целиком завешана иконами. Напротив икон стоял резной аналой работы Абрамцевской мастерской, полный закапанных воском старинных богослужебных книг. Этот аналой ей подарила дочь Васнецова, ее старинная хорошая знакомая. Комната была на первом этаже, но, из-за поднятия почвы, она стала полуподвальной, и были видны ноги проходящих граждан. Свечки у Марии Михайловны были из старообрядческого общежития на Преображенском кладбище, там тогда еще жили монашки, делавшие их из настоящего воска.
После войны к Введенской, строго в один и тот же день, ближе к вечеру, приезжал неутомимый гребневский батюшка отец Иоанн. Обычно он ночевал, и ему ставили ширмочку. Сухой, подвижный, среднего роста, нарочито плохо одетый — он любил ходить в старой ушанке с висящими ушами без тесемок, с двумя потертыми котомками на плечах, всегда с простой самодельной палкой, он был похож на нищего странника. Рясу он не носил. Сидел по тюрьмам он с тридцатых годов, а брали его еще с революции, за проповеди. Он был рукоположен задолго до революции. Служил в разных епархиях, к югу от Москвы. Он считал себя русским народным священником, не признавал никаких послереволюционных церковных властей и никогда не поминал их на службе, ограничиваясь: «И еще помолимся о всех православных патриархах».
Властей он тоже не поминал: «Помолимся о земле Российской и о православном народе ее». Вообще, тогда многие поминали по-разному и на свой лад. Страдая определенным нигилизмом по отношению к Патриархии, который он выстрадал в гонениях, отец Иоанн говорил: «Ваш Патриарх Тихон тоже был хорош — всего боялся. Вот они и убили его тихо, незаметно, как будто он и не жил вовсе. Народ не восстал тогда, и все смолчали, как будто ветеринар кота Ваську уколол, а не первого Патриарха после Петра». Все в нашем кругу знали, как умертвил Патриарха дантист, уколов ему в десну яд. Дантист, кстати, был не еврей, а русский и долго потом мучился сделанным, о чем признался на исповеди.
Отец Иоанн рассказывал, что, когда он скитался по лесам Брянщины, то в некоторых уездах все церкви были закрыты (это была эпоха коллективизации), и крестьяне, зная, что он придет, собирались в глухом лесу сотнями, и он крестил их детей в лесных озерах, венчал венцами из бересты и служил литургию и всенощную среди вековых деревьев. У него иногда даже не было с собою креста, и он делал его из двух палочек и веревки.
После войны его отпустили — он выжил и хорошо себя чувствовал, хотя был уже очень стар, но выполнял в лагерях все нормы, и его любило начальство за абсолютное бесстрашие. В лагере он отказался признать и Сергия, и Алексия I, он сказал следователю: «Зачем мне их признавать, если я уже от самого Патриарха Тихона и митрополита Петра при их жизни отрекся».
Его вызвал к себе Симанский и сказал: «Я знаю, что вы никого не признаете, и меня тоже, но коль вы уцелели, то служите. Я дам вам самый богатый приход Московской епархии, который никогда не закрывали и служили там до смерти. Мне надо иметь хоть одного независимого священника, к которому можно посылать на исповедь пастырей и монахов, и которые не выдадут тайну исповеди и не донесут». Что было, то было, и из песни слова не выкинешь.
Отец Иоанн так говорил о Симанском: «У него много родни расстреляли. Его самого чуть не арестовали, как дворянина. Он в глубине души товарищей не любит и ждет не дождется третьей мировой войны, чтобы их предать. Но он хочет сыграть только наверняка, а в таких делах всегда риск нужен».
Отец Иоанн знал массу людей и адресов до войны и никого никогда не предавал, это было многократно проверено, но Строганова его к себе все равно не пускала, говоря: «Он человек надежный, но страшный русский анархист, и считает, что между ним и Господом никакой законной иерархии нет. А она есть, только невидимая пока, и ее не признавать нельзя».
Отец Иоанн получил от Симанского Гребневский приход под Фрязино с двумя огромными историческими храмами (архитекторов А. Н. Воронихина и И. Е Старова), в бывшем бибиковском имении. Его также наградили двумя крестами, палицей, митрой и каким-то орденом со звездой. Он завел в Гребневе свои порядки, всех кормил, пускал ночевать, принимал отовсюду странников, среди которых были и катакомбники. Он был смешлив, любил шумные застолья, поил сергианских попов водкой из царских четвертей с орлами, но сам не пил.
Служил он очень хорошо, люди к нему шли, но иногда он говорил грустно: «Все у меня есть, а ничего мне надо. В тюрьме легче было». Жена с детьми его давно оставила, и один из его сыновей, лысоватый, похожий на царского чиновника, преподавал у нас в СХШ в Лаврушинском литературу и имел за скрипучий противный голос кличку «Тезис». У этого Тезиса жена была толстая, маленькая, с тупым, животным выражением лица и плакала, когда отец Иоанн укорял ее мужа за то, что он не уважает отца-священника. Я это случайно видел, когда гостил в Гребневе, и Тезису было неудобно, что его унижают при его ученике, и он мне невольно завышал отметки. Похоже, он скрывал, кто его отец. Тогда это многие делали. Священство считалось позорной профессией. Зато теперь у сергиан попы заменили парторгов и гордо ходят по улицам в рясах, рядом со своими толстыми, раскормленными матушками в импортной косметике. И еще они любят с визгом тормозить своими иномарками, пугая прохожих, как это делают чеченские мафиози. И те, и другие радостно улыбаются сквозь голубоватые стекла золотыми зубами, пугая робких, как овцы, граждан. Отец Иоанн, несмотря на все награды Патриарха, ощущал себя временно осевшим каликой-странником, готовым в любой час тронуться дальше. В довоенные годы мой отец написал с него очень похожий портрет, он и после войны был такой же, но посуше и чуть попергаментнее. Отец Иоанн в быту был крайне прост, ел что попало, спал на чем попало и пускал ночевать к себе в келью, ввиду тесноты, самых разных людей. Денег в доме не держал, они находились у умной, хитрой старухи из очень богатой купеческой семьи, которая была когда-то монахиней Новодевичьего монастыря. Он все деньги раздавал нищим и странникам до копейки. «Они от меня уходят как вода», — говорил он.
Отец Иоанн считал всех советских людей глупыми и слабыми: «Они и себя, и Бога забыли, живут как одуванчики-однодневки, на них подуй — и нет ничего. Их Союз когда-нибудь ветер раздует, никому это безбожное стадо ни в жисть не нужно. Одна мечта дурацкая вселенская, и все. Кому такие люди нужны? Стадо дураков отдалось бандитам, и ходят с флагами по улицам, и хлопают, хлопают. Тьфу на них, проклятых! Тьфу! Будут они еще как побирушки по всему миру ходить и корки клянчить. На них все смеяться будут — свою страну пропили и к нам пришли». Как в воду он глядел, и так говорил всем и всюду, но не с амвона — проповедей он вообще не читал, говоря: «Если начну говорить и увлекусь (а я увлекаюсь), то сразу меня в тюрьму увезут. Опыт уже такой у меня был. Прямо со службы схватили и прямо в камеру, в облачении».
Служба у сергиан отца Иоанна окончилась плохо, несмотря на все награды, которые на него навесил Патриарх Алексий I. Научившись в тюрьмах жаргону, отец Иоанн говорил: «Что он на меня медные цацки как на Деда Мороза навесил — их на Страшный Суд с собою не возьмешь». Он не давал красть Гребневскому старосте, раздавая все деньги убогим, бедным и странникам, и староста ему отомстил: он нанял хулиганов, они ворвались на всенощную на буднях и сорвали с настоятеля митру, кресты, и самого его выбросили лбом вперед, через Царские Врата, на амвон, При этом гордый старик сильно разбил себе лоб, колени и вывихнул правую руку.
Он среагировал сразу, снял с себя все награды, сложил их на престол и сказал напуганным и плачущим певчим: «Отдадите Патриарху, мне его железяки больше не нужны. Пускай другому отлает, кто сюда придет, а я от него и от них навеки уйду». Он собрал свое небольшое барахло и навеки покинул Гребнево. Книги он всегда держал, на случай ареста, у Введенской, в двух ивовых плетеных корзинах Он немного пожил у Введенской и уехал к родным и давним почитателям на Запад, в Брянские леса, где снова стал катакомбным священником.
Оттуда он регулярно, два раза в год, приезжал зимой в Москву и жил у Введенской и у нас, в Перловке. После смерти моего деда и бабки в 1953-1954 годах Введенская переехала жить к нам в Перловку, и ее моленная слилась с нашей. В Перловке Введенская заболела, и ее от нас отвезли в больницу, где она и умерла. Произошло это где-то в 1958-1959 годах. Хоронили ее мы с отцом и ее племянник, бывший тогда в ранге замминистра, где — я не знаю. На отпевании была и вся ее моленная. Ее отпевал кто-то из отцов Голубцовых в Старом соборе Донского монастыря.
По завещанию Введенской, после ее отпевания состоялась панихида у просевшей чугунной плиты «болярина Петра», т. е. Чаадаева, и у плиты Патриарха Тихона на паперти старого собора. О Чаадаеве и двух статьях Тютчева мы с Введенской часто говорили, а Патриарх Тихон благословлял ее со стен еще при жизни, когда он сидел здесь в заточении. Отец поехал с Голубцовым с ее гробом на кладбище, а панихиду о Чаадаеве и Патриархе Тихоне служил патриархийный ветхий старичок-священник, при мне, и ему платил за это я. Интересно, что он не знал, кто такой был Чаадаев.
Книги свои Введенская завещала в Псково-Печорский монастырь, куда я их отвез багажом в пяти огромных ящиках, и они составили основу монастырской библиотеки. Старую библиотеку монастыря большевики конфисковали и отдали в Тартуский университет. У Введенской в Печорах был знакомый монах, которому она верила, и который ей жаловался, что читать нечего.
Аналой Абрамцевский я вернул Васнецовым, а Абрамцевскую полку с резными птицами, где она хранила реликвии, она отказала мне. В последние годы у Введенской бывали дочь Виктора Васнецова, две семьи выходцев из польско-литовской шляхты - Озерецковские и Галковские, я всегда путал их странноватые для великорусского уха фамилии, старик-жестянщик из бутафорской Театра Красной Армии, семья перекрещенных ею баптистов и несколько стариков-старообрядцев, переехавших из Ельца, ее земляков. Они перессорились с рогожскими попами и ходили к ней.
Люди Строгановской общины ходили тогда к Киселёвой, а Введенская жила где-то на отшибе от центра. Она была очень близкий нашей семье человек, но всегда подчеркивала, что мы — дворяне, и у нас свой внутренний мир, а у нее свой. Говорят, что ее укушенная бешеной собакой и умершая от этого в Судаке дочь Вера была несколько помягче, мечтательнее и женственнее. Введенская могла бы быть писательницей, но, имея дар устного слова, никогда не садилась за письменный стол, а это обычно решает все - книги пишутся, в частности, и задом. Сталин называл Молотова за усидчивость «железной задницей». Но это к слову. Я всегда Введенской чуть опасался из-за ее потенциальной левизны.
Господь каждому из нас дает на земле какое-то поручение. Введенской Господь дал миссию — быть идеальной первой слушательницей писателей. Ей любил читать Д. Л. Андреев, любил читать М. М. Пришвин. Она идеально сопереживала прочитанному и верила, что созданный образ живет как человек. Старообрядческая закваска была костяком ее личности — она была исконно оппозиционна к синодальному православию. Жить без Бога и молитвы она не могла — ее к непоминающим привело сердце — не оказаться у них она не могла.

(2 comments | Leave a comment)

alexvadim
01:24 pm - Алексей Смирнов
Моленная Величко

Совсем иного характера была моленная в доме Валериана Вадимовича Величко. Он жил в ныне сожженном особняке, когда-то принадлежавшем актеру Малого театра Щепкину. Особняк с обстановкой у наследников Щепкина купил отец Величек. В доме сохранялась мебель красного дерева тридцатых годов, принадлежавшая еще Щепкину. «На этом диване в гостиной сидел еще Гоголь», — говорил, улыбаясь в усы, хозяин. Диван не переставляли с этого места больше ста лет. На стенах висели портреты предков Величко во фраках и шелковых галстуках, копии с французов, работы раннего Тропинина, рисунки Кипренского и Теребенева. В столовой висел предреволюционный портрет генерала со звездами и лентами — дяди Величко, известного военного инженера, упоминаемого во многих мемуарах. Семья Величек была из обрусевшей малороссийской шляхты и имела имения в разных губерниях России. Было у них и имение на Оке, между Тарусой и Алексиным, о котором Величко вспоминал с особой теплотой.
После всех уплотнений, семья Величек сохранила пять комнат с отдельным входом. Задние комнаты были сплошь завешаны иконами. Иконы и книги лежали повсюду стопами и завалами. С двадцатых годов Величко увлекся иконописью и собрал лучшую в Москве коллекцию икон. В мое время в доме жили Валериан Вадимович, две его сестры — Наталья Вадимовна и Зоя Вадимовна. Я не застал их старшего брата, совершеннейшего дореволюционного французского маркиза, по словам его знавших. Валериан Вадимович был когда-то членом Английского клуба. Он говорил: «В клубе за соседним столиком со мною постоянно обедал сын Достоевского, и, к удивлению, он был вполне приличным человеком». Из этого видно, что Величко был очень консервативен и не считал писателя Достоевского нормальным приличным человеком, видя в нем предтечу пришествия большевиков — слуг и приспешников Антихриста. Величко и Льва Толстого опасался как тлетворной личности, говоря о нем: «Граф был отъявленным анархистом и неоднократно публично желал разорения храмов и уничтожения духовенства. Его недаром предали анафеме как слугу дьявола».
Эти мысли Величко подтвердились, когда, при горбачевской перестройке, издали воспоминания философа Н Ф. Федорова, бывшего хранителя Румянцевской библиотеки, вспоминавшего, что граф хотел подложить «динамитец» и под библиотеку, и под храм Христа. Федоров после этих пожеланий писателя все взорвать более не подавал ему руки. Один старый революционер вспоминал, что когда делали обыск у каких-то родных Толстого в революцию, то обыскивающие, увидев фотографии бородатого графа и, узнал, что он — родня обыскиваемым, прекратили обыск и извинились, сказав: «Он [Толстой] для нашей революции сделал больше всех, и мы его родню трогать не смеем».
Величко был с детства связан с близлежащими храмами и монастырями. Рядом с его особняком был ныне снесенный храм, а чуть подальше — церковь на задах Петровки-38 уцелела, но была обезображена. Особенно близко он был связан с Высоко-Петровским мужским монастырем. Изо всех этих храмов, когда их стали разорять большевики, духовенство стало передавать ему, как очень почтенному прихожанину, на хранение самые ценные иконы, рукописи и утварь. В частности, из снесенной церкви рядом с его домом (на ее месте краснокирпичная школа) ему передали две подписные иконы письма Симона Ушакова.
Особняк Величко помещался прямо над Цирком и Центральным рынком, к нему можно было подняться по лестнице и со стороны Цветного бульвара, и со стороны Петровки. Сейчас, когда я писал эти строки, я туда сходил и увидел пустырь, какие-то будки и пьяных рабочих. Величко был врач-терапевт и очень хороший диагност. Как все старые русские врачи, он был универсалом и ставил диагнозы без ошибок. У него была масса постоянных пациентов, которые верили только ему. В тесном коридоре его особняка вдоль стен сидело человек 15-20, а во дворе всегда стояло такси, чтобы везти его к больному. На ободранных дверях, под характерным ампирным деревянным козырьком, были деревянные резные львиные морды, потом уничтоженные домоуправлением. Зарабатывал Величко очень большие деньги, и все они шли на покупку икон.
Внешне он был изящный, европейский старик среднего роста, с усами, в черном пиджаке, серой вязаной жилетке и в черном галстуке с жемчужной заколкой. Похож он был и на Ромена Роллана, и на других европейских интеллигентов его поколения. Внешность он имел скорее петербургско-европейскую, а не московскую. Меня, совсем молодого человека, он провожал до холодных сеней, как он всегда провожал своих гостей до революции. В коридоре, где сидели со скорбными лицами больные, висел совершенно черный портрет братьев Жемчужниковых, с одним из них был знаком Величко, он-то и подарил ему этот портрет. Еще отец Величко купил у наследников Тропинина его юношеские работы, когда он был крепостным графа Торкова: альбом ранних рисунков и копии с Грёза и Фрагонара. Альбом Величко уговорили продать в Третьяковскую галерею, и в ее советском каталоге упоминается фамилия бывших владельцев.
Большевиков Величко терпеть не мог. Но как врач лечил всех подряд, в том числе и семьи красных бонз. В этом одна из причин, что его не арестовали и особняк не разгромили. Вторая причина его уцелевания — это Павел Дмитриевич Корин. Корин, любимый ученик Нестерова, был очень сложной и политически противоречивой фигурой, близко связанной с семьей Максима Горького. Я очень прохладно отношусь и к Нестерову, и к Корину, и их последователям. Все это типичный модерн мюнхенского типа, так сказать, русский сецессион. Чахоточные, проституточного вида, барышни с выпученными глазами кокаинисток изображают монашек и старообрядок, а рядом с ними - их мужчины в картузах и поддевках; с надменными лицами. Это все - предреволюционная игра в старую Русь. Тогда даже устраивались балы и рауты в боярских костюмах. Окончилось все это в подвалах Лубянки и Ипатьевского дома. Надо было не играть в старую Русь, а ее видоизменять, укрепляя и вооружая до зубов средний класс, тогда бы не произошло восстания инородцев и голытьбы. Нестеров дружил до революции с Игорем Грабарем, в советское время — агентом Лубянки. Игорь Эммануилович Грабарь был жулик и вор. Кличка у него была Угорь Обмануилович Гробарь. У знакомой нам семьи Голицыных он взял для экспертизы портрет мальчика работы Гейнсборо, скопировал его и вернул владельцам копию. А когда они разобрались в подлоге, пригрозил им, что всю семью вышлет на Север, если рот еще раз раскроют. У одной натурщицы, в годы войны медсестры, была испанская Мадонна круга Мурильо. Она сняла Мадонну со стены рухнувшего дома в Германии и взяла об этом справку у командования. Грабарь запугивал натурщицу Колымой, принуждая продать Мадонну ему за бесценок. Она мне сама все это рассказывала. Грабарь, вместе с несколькими иконописцами-фальсификаторами, создал, при поддержке Лубянки, мастерскую фальшивых икон, которые продавали иностранцам. Так составилась коллекция американского посла в СССР Дэвиса, чья хорошенькая жена нравилась Сталину, и он ей покровительствовал.
Ученик Нестерова, Корин, попал в круг Максима Горького, чей портрет он написал на Капри. На чем Корина подловил Генрих Ягода и завербовал его, я не знаю. Ягода жил с невесткой Горького, с нею жил и сам Горький, будучи снохачем. Сын Горького особенно не возражал, но его все равно умертвили люди Ягоды. Потом они же умертвили и самого Горького. А Корин выжил, стал агентом Лубянки. Даниил Андреев рассказывал моему отцу, как он попал к Горькому в реквизированный особняк Рябушинского после его возвращения из Италии. Горький когда-то немного ухаживал за матерью Даниила, которую ласково называл «дамой Шурой». С Леонидом Андреевым Горький дружил, публично заявляя, что он — его единственный друг. Горький встретил сына своего друга враждебно и настороженно, явно его опасаясь. Кругом было полно чекистов, и Андреев назвал дом Горького «чекистским обезьянником». Поняв, что на Никитской опасно, Андреев, по совету Строгановой, перестал там бывать. От врачей Строганова знала, что Горькому давали в кислородных подушках газ фосген, отчего его труп был синим.
Корин вполне прижился в горьковском «чекистском обезьяннике» и сделал себе на нем карьеру. Правда, периодически он безобразно напивался и валялся на земле, плача и причитая: «Топчите меня ногами, я предатель!». Грабарь и Корин поручились на Лубянке за Нестерова, но при условии, что они будут его контролировать и держать под колпаком в квартире на Сивцевом Вражке. Нестеров так и умер почти под домашним арестом. Он писал портреты ученых и боялся писать изображения монахов, которые не одобрялись на Лубянке. За это хорошее поведение его частенько подкармливали большевики. Третьим поручителем за Нестерова был академик архитектуры Алексей Викторович Щусев, тоже плотно связанный с Лубянкой Он проектировал Мавзолей Ленина и был вхож к Кремлевским владыкам. Находясь под чекистским колпаком, Нестеров всего опасался, и к нему тоже боялись ходить, как к человеку, чьи контакты просвечиваются агентами.
Дочери Нестерова тяготели к непоминающим и ходили в храм Ильи Обыденного, где одно время было много катакомбников. Мне рассказывали, что дочери прямо говорили единоверцам: «К нам в дом не ходите, нас контролирует НКВД, и отца, и внука поэта Тютчева, и искусствоведа Дурылина, и всех, кто к нам ходит. Соседи как попки выскакивают, когда к нам люди приходят». Так что Нестеров жил в изоляции и глядел на все и на всех затравленным волком. Он был опасен НКВД как один из духовных вождей предреволюционной интеллигенции, и его окружали агенты. Так же были окружены и толстовец Чертков, и анархист князь Кропоткин, и писатели Телешев и Вересаев. Их Лубянка держала как «живцов», они были нужны им живые.
Павел Корин, задумавший и написавший картину «Последний выход», о последней службе в Успенском соборе Кремля перед его закрытием, был вынужден ее сжечь по требованию Лубянки. Для него это был очень большой удар, от которого он никогда не оправился. Остались портреты к этой картине, среди них большой портрет митрополита Сергия Старогородского, основателя чекистской сергианской церкви. Искусствовед Эфрос, увидев этот портрет на выставке, воскликнул: «Этот поп может ударить меня по голове, я его боюсь». Это он сказал при моем отце, на первой выставке этих портретов, в дни выборов Сергия в Патриархи в конце войны. Жена Корина играла на фисгармонии, пела канты - знакомые звали ее монашкой, и она тоже, вместе с мужем, стучала на Лубянку. К ним в гости Лубянка направляла различных религиозных деятелей, заехавших в СССР, в частности, настоятеля Лондонского Кентерберийского собора Хюльета Джонсона, который умилялся, что в СССР есть религиозные интеллигенты, слушал музицирование и песнопения супруги и смотрел полотна хозяина. Мастерскую Корина строили по указанию Горького люди Генриха Ягоды. Это была ударная лубянская стройка. Когда-то это был заводик, который перестроили под мастерскую. Корина большевики духовно сломали, и он стал, по примеру своего учителя Нестерова, писать портреты и делать эскизы для мозаик метро. Любителем икон Корин был неистовым и часто ходил к Величко любоваться его сокровищами. А сокровища там собрались немалые. Величко скупил почти все иконы из собрания Виктора Васнецова, у него также была масса икон из закрытых московских старообрядческих моленных.
Семья Виктора Васнецова, да и он сам, не заискивали перед большевиками и не подлизывались к ним, и находились в молчаливой оппозиции к красному Кремлю. Нестеров был из елабужского купечества, а Васнецовы — из вятского духовенства. Им все, что произошло после 1917 года, явно не нравилось. Сын и дочь Васнецова были катакомбниками. Я их обоих внешне помню. Сын Васнецова, седой господин с эспаньолкой, ходил к Величко не только продавать иконы, но и молиться. Величко его уважал как личность, объясняя, что сын продает собрание отца, так как ему нечего есть, и он принципиально не хочет служить большевикам. Корин, по-видимому, защищал Величко на Лубянке. Перед концом советской власти, при Андропове, в Москве было 700 тысяч осведомителей. А сколько их было при Ежове и Берии? Не счесть алмазов подлости в каменных московских джунглях.
Любая подпольная антисоветская организация (катакомбников НКВД трактовало как антисоветскую религиозную организацию) при широко разветвленной осведомительной сети органов ГПУ была легко выявляема и проваливаема. Именно поэтому большинство катакомбных общин в Москве и Подмосковье были разгромлены. В те годы любое сборище вызывало подозрение. Уцелели или только почти семейные, десятилетиями проверенные сообщества, или же те общины, которые имели мощное прикрытие на Лубянке, которая считала выгодным для себя иметь такое выявленное подпольное объединение, чтобы его легко было отслеживать.
В данном случае, община Величко контролировалась НКВД через Корина, который подсылал туда своих людей. В общину Величко постоянно приходили «нестеровские мальчики» от Корина. Среди них я помню художника Зверева, высокого, бравого, красивого мужчину с усиками. Он помогал Корину писать портреты советских военачальников и сам написал картину, где как идолы стояли генералы в орденах. Присылала и жена Корина каких-то юрких дам в платочках, все вынюхивавших и выспрашивающих. Корин давно связался с Московской Патриархией и умело затягивал Величко в контакты с ними. Корин ввел к Величко дальнего родственника Алексея Симанского, Алексея Даниловича Остапова, создателя Археологического кабинета при Семинарии и Академии в Загорске. И его отец, управляющий делами Симанского, Данила Андреевич, и его сын, Алексей Данилович, умерли не своей смертью — их залечили врачи-чекисты.
После Симанского остался сейф с драгоценностями и завещанием Патриарх Пимен захватил этот сейф и не раздал завещанные ценности. Была грязная история, получившая огласку. До Остаповых так же нагло залечили сергианского Митрополита Николая Ярушевича, насильно увезя в кремлевскую больницу, откуда выдали его тело без внутренностей. Митрополит дрался, и его «санитары» вытащили в окно. Симанский горько плакал над телом друга. Это мне рассказывал очевидец, сам читавший над телом убитого. Вообще, все, что связано с Московской Патриархией - одна сплошная уголовщина. Все государство, созданное большевиками и продолжающееся по сей день — это огромное зверское бандитство над поруганной и изнасилованной страной. И как часть большевистского бандитизма, Московская Патриархия ничем не отличается от всего остального — грабежи, доносы, убийства, разврат. Алексея Симанского я однажды видел вблизи — размытый, чистый, пахнущий одеколоном аристократ с холодным умным взглядом, похожий на старика-сенатора. Реликтовая, но очень подлая личность, решившая выжить любой ценою. Киселёва познакомилась через Шпиллера с родными Симанского, приехавшими из Франции и решившими было навсегда остаться в СССР. Симанский отговорил их это делать, дал им много денег и объяснил им, что даже его уборщица служит в полиции и на него доносит. Родные в ужасе уехали во Францию и больше не ездили к дяде. И еще Симанский сказал на прощание приехавшим, что всю его родню после его смерти отравят, и был в этом прав.
Алексей Данилович, увидев иконное собрание Величко, решил тоже наложить на него лапу. Для этого он организовал встречу Величко с Алексеем Симанским. Это произошло за городом, на даче Патриарха. Был ужин, Величко много говорил с Симанским по-французски. Симанский вообще вел свой дневник по-французски и думал тоже. Это рассказывала Киселёва, так как для Симанского нашли даму, печатавшую ему по-французски. За ужином Симанский сказал Величко: «Я знаю, вы нас не признаете, но я должен ввести корабль Церкви в мирную гавань и тогда все примирятся». Величко сказал потом сестре Зое Вадимовне: «Знаешь, Зоечка, он вполне воспитанный, учтивый человек, но серой от него все равно пахнет». Симанский заверял Величко, что он как мог облегчал участь всех арестованных священников. От дальнейших встреч с Симанским Величко уклонился. Симанский, по-видимому, хотел, чтобы Величко завещал свое собрание Патриархии, а через «органы» он знал о катакомбной общине, собиравшейся у него.
Величко, когда его везли к больному через Красную площадь, отворачивался, чтобы не видеть Мавзолея Ленина. Величко называл Мавзолей — «это». Он считал, что «это» поганит город и является олицетворением присутствия Сатаны среди святынь. Из медицинских клиник Величко убрали, так как он перед едой всегда крестился, а у себя в кабинете вешал икону с лампадой. Вся семья Величек была на редкость духовно независима, ни перед кем никогда не унижались, и, если надо, умерли бы достойно. И сам Величко, и его старший брат «маркиз», и обе сестры никогда не женились и не выходили замуж, живя в миру монахами и монахинями. Такая ситуация была мне знакома по семье моей бабушки, дочери митрофорного протоиерея-миссионера. Он, овдовев, воспитывал семь своих детей и семь осиротевших детей своего рано умершего брата, тоже священника. Некоторые из этих воспитанников стали монахинями, а другие монашествовали в миру, подвизаясь в просвещении и медицине. Моя воспитательница, земский врач тетя Надя, хорошо знала Величко как врача и пользовалась его советами еще до революции, и была довольна, что я к нему хожу.
Однажды Величко на Фомину неделю предложил мне сходить в Высоко-Петровский монастырь, где он раньше часто бывал. Был прекрасный весенний день, монастырь был запущен, и еще никто не знал, когда рухнет проклятый Богом большевизм, и мы с Величко сидели на нарышкинских белокаменных в гербах гробницах и беседовали. Тогда еще была цела нарышкинская усыпальница вокруг гранитного памятника под железным навесом. Потом пригнали рабочих, приехал грузовик и все белокаменные надгробия (их было много) куда-то увезли. Величко хорошо знал и настоятеля, и многих из братии. Все они не поминали большевиков и за это их всех, вместе с настоятелем, арестовали, вывезли за город и расстреляли, закопав в одну братскую могилу.
У Велички служили в задней комнате, часть которой была отгорожена двумя старинными шкафами, которые, открываясь, превращались в киоты, полные древних икон. Между шкафами было пространство с завесой. За завесой стоял ореховый столик, где всегда лежало древнее, в серебре, Евангелие, кресты в жемчугах и серебряная с эмалью чаша из Сольвычегодска, семнадцатого века. Один из крестов был с мощами Собора Московских чудотворцев, из снесенного Чудова монастыря. Все это скупил Величко после революции. На стенах этой комнаты висели иконы Итало-Критской, Афонской и позднегреческой школы. Была одна Итало-Критская Мадонна из бывшего собрания Васнецова, она еще до революции репродуцировалась в издании Императорской Академии художеств. У Величко в кабинете висел подцвеченный акварелью рисунок Витберга с изображением Воробьевых гор и туманным силуэтом первого непостроенного Храма Христа. Величко и его гости много говорили о масонстве и самого Витберга, и Александра I, и его убитого отца Павла, и о судьбе снесенного Тоновского храма, который прокляла игуменья снесенного монастыря, бывшего на его месте. Величко вспоминал, как Храм Христа был кафедралом обновленцев и как они том дрались в алтаре, деля деньги. Это место нечисто и еще долго будет нечисто, говорил он.
К Величко ходило несколько человек, бывших чад расстрелянных монахов, и несколько прихожан из закрытых храмов рядом с его домом. Приходило несколько стариков из его старых знакомых. Среди них я помню дворянина Дурново, и бывшего гусара, несколько помешанного, моловшего чепуху о дореволюционных петербургских актрисах.
Среди этих господ было двое, бывшие когда-то «мужами света», т. е. связниками у непоминающих. Один был уже очень стар и плохо слышал, а второй — Николай Николаевич — жил в переулке около Мясницкой, и мы с ним обычно шли пешком с Трубной от Велички. В молодости, в германскую войну, он был прапорщиком военного времени, а в советское время он служил страховым агентом. Отец его был управляющим у дворян Сабурьевых, родственников несчастной царицы Соломонии, умершей в Суздале, где доселе витает ее дух. Он был в ясной памяти, но очень и очень одинок и нездоров, в его длинной узкой комнате было всегда полутемно, в клетке прыгала канарейка, а на стенах было много икон и всегда горела зеленая лампадка. Уютный и добрый был человек. Он начинал болеть, жалуясь на печень, потом он умер от рака. Я зашел к нему как-то и увидел в его длинной комнате пролетариев с детьми. Все его вещи они выбросили, а канарейка вылетела в форточку.
Николай Николаевич мне много рассказывал о движении непоминающих. Оно несколько отличалось от движения даниловцев, т. е. разъехавшихся монахов Даниловского монастыря, создавших Истинно-Православную Церковь. Непоминающие примыкали к ним, но в основном это были женатые священники и миряне, хотевшие создать свою, независимую от большевиков, Церковь.
Поначалу они служили отчасти открыто, потом постепенно ушли о подполье. Все это началось еще при жизни Патриарха Тихона. Якобы, Патриарх Тихон говорил: «Делайте как хотите, но на меня не ссылайтесь. И, главное, им не попадайтесь. Меня самого чекисты рогатками окружили, и я себе больше не хозяин». (Активную поддержку Патриархом Тихоном тайных посвящений и пострижений в Истинно-Православной Церкви подтвердил и епископ Сергий Дружинин — Прим ред.). Известная Декларация Старогородского была завершением долгой нездоровой ситуации, так сказать, последним гвоздем в гроб независимой Патриархии.
Непоминающие создали в Москве и в Московской губернии Предсоборное совещание, дублирующее и Синод, и самого Патриарха Тихона и митрополита Петра Полянского. Николай Николаевич говорил, что Патриарх Тихон заявлял тогда своим ближним: «Я больше не управляю Церковью, за меня они [чекисты] все решают, я только подписываю. У них есть план вообще уничтожить и России православие, и поэтому боритесь и молитесь как можете и умеете».
На рубеже двадцатых и тридцатых годов Предсоборное совещание было почти полностью единовременно арестовано. Был и свой Иуда, непоминающий священник, предавший чекистам место, где проходило собрание. Он потом отрекся от сана, клеветал на Церковь, запил и повесился в пьяном виде. Дети его все погибли во время войны.
Митрополит Петр был очень недоволен, что непоминающие создали свою иерархию и обходят его стороной. О Патриархе Тихоне говорили тогда как о слабом бесхарактерном старике, его жалели и знали, что он обречен. Когда его отравили, то никто не удивился, а просто жалели его. А вот митрополит Петр был, по словам Николая Николаевича, честолюбивый капризный человек, он хотел сыграть свою особую роль примирителя Церкви с большевиками. Правда, он не зашел так далеко, как митрополит Сергий Старогородский, который убрал его как конкурента, собственноручно подписав согласие на его уничтожение.
Интересны были высказывания Величко о природе сергианства: «Сергианство было продолжением синодального периода. То же рабство, как все эти два послепетровских столетия, когда иерархи боялись императоров. Но те, дореволюционные иерархи, были порядочными людьми, а эти — сплошь агенты».
Величко был носителем идей среднего русского дворянства, их независимого, обособленного от имперской власти существования в своих имениях, где помещики жили в единении со своими крестьянами. До пятидесятых годов старики-крестьяне возили ему из Окского имения Величко овощи и фрукты из его конфискованного сада. Везли мешки на плечах, целовали барину руку, а потом целовались в щеку. К моему деду, по дороге в Загорск, заезжали его бывшие хохлушки-горничные и няньки отца из Екатеринославского хутора, и тоже с ним целовались. Величко считал, что вся беда была в том, что часть господ не жила в имениях, и там правили нерусские шкуродеры управляющие, ожесточившие крестьян. К германской проблеме, основной для России, Величко относился скептически: «Со старой Германией, до Вильгельма I и Бисмарка, Россия жила душа в душу и роднилась семьями. Пруссия — больная страна, Германия должна была объединяться с Баварией, она культурнее и гуманнее, а пруссаки испокон века боролись со славянами и православием и морально озверели». Именно, из желания служить народу, Величко стал доктором, а его сестры занялись благотворительностью. Величко бил человек читающий, был знаком и с графом Олсуфьевым, и с Успенским, и с академиком Кондаковым до его эмиграции, и с его учеником Сычевым, и с архитекторами Суховым, Барановским, с гравером Добровым. Эти все фамилии я от него слыхал. До революции он был знаком со знатоком усадеб Лукомским. Но к Петербургу, как к искусственному городу, он всегда относился плохо. Ко всей петербургской культуре, к мирискусникам он был равнодушен. Балеты считал вертепами, где пляшут голые девки.
Величко признавал только действенное христианство. Он был сторонником теократии, т. е. соединения в одних руках светской и церковной власти. Более всего он почитал митрополита Алексея и Сергия Радонежского, создавших Московскую Русь. Уважал он и Андрея Боголюбского и Владимирских Всеволодов. Из позднейших государей он хорошо отзывался о последнем Рюриковиче, царе Федоре и о первом Романове, царе Михаиле, и о его отце, Патриархе Филарете, правившем за своего слабовольного и болезненного сына.
О никоновщине он высказывался всегда плохо, и сблизился поэтому со старообрядцами. Контакты со старообрядцами у него были еще до революции, особенно, он был близок с подпольными старообрядцами Серпухова. Как и старообрядцы, он почитал купцов Строгановых. У него были их личные иконы. На таких людях, как Строгановы, держалась древняя Русь, говорил он.
Когда начались большевистские ужасы и обновленчество, то у него стали служить дома старообрядческие священники. В Серпухове жила очень богатая старообрядческая купчиха Мараева. Она, желая выиграть дело о крупном наследстве, купила за большие деньги коллекцию европейской живописи у чиновника, от которого зависело решение ее дела. В коллекции были два эскиза Тьеполо. Эта коллекция составила основу современной Серпуховской галереи. А вот коллекция икон и рукописей Мараевой, т. е. все из ее моленной осталась в руках серпуховских старообрядцев, и еще в довоенные годы они, боясь арестов и конфискаций, передали все это наследие на хранение Величко. Привезли целый грузовик икон и рукописей, сверху засыпанный овощами для маскировки. Иконы были все небольшие, аналойного размера, а рукописи наново переплетены в старинном стиле с медными застежками.
Меня очень интересовало отношение Величко к белым, и он мне однажды ответил: «Они хотели победить сами, без народа. В народе было очень много людей, ненавидевших большевиков, но они не хотели реставрации петербургской бюрократии и выжидали. Этих людей белые не привлекали к себе, и поэтому проиграли. А когда те поняли, что принесли им большевики, то было уже поздно. Белые для них были бы меньшим злом».
Величко внушал мне смолоду очень четкую мысль: «Мы живем в СССР в условиях иностранной оккупации, так как Кремль захвачен как в Смутное Время, иноверцами, ежечасно оскверняющими кремлевские святыни. Мы вернулись ко временам Лжедмитрия и Бонапарта, тоже слуг Люцифера». Ко мне Величко был расположен, так как мои тамбовские предки породнились с итальянским скульптором Мартосом, автором памятника Минину и Пожарскому, который Величко считал национальным символом. Моя мать однажды, по моей просьбе, организовала обед и Величко у нас кушал и хвалил белый соус моей матери.
О русском народе Величко отзывался своеобразно: «Они как были полудикими, так и остались. Их еще тысячу лет цивилизовать надо, а им устроили эту революцию. К тому же среди них много лодырей и пьяниц, не желающих трудиться. Но был и другой русский народ: староверы и те же казаки, тоже многие старообрядцы, особенно сибирские, уральские и забайкальские. Этих трудолюбивых русских истребляли лодыри, руководимые сволочью, слетевшейся в Россию со всего света».
Величко был консерватор, как врач, хорошо знавший людей, их изнанку, но все им прощавший, так как считал людей в большинстве своем морально слабыми и априорно глуповатыми, ограниченными эгоистами. «В своей массе русский народ — наивный и глупый, от своей наивности и глупости он впадает в противоположную крайность — в звериную жестокость». Много мы с ним говорили и о татарах. Наше дворянство наполовину татарское, говорил Величко, и это татарство позволило создать сильную армию. Учил меня Величко и житейской мудрости, довольно лукавой, улыбаясь в свои галльско-малороссийские усы: «Кругом все большей частью глупцы. Вы всегда молчите, не показывайте, что вы умнее их. Глупцы этого не прощают. Миром давно правят жулики, опирающиеся на глупцов. Откровенно говорить можно только с умными людьми и хорошо закрыв двери».
И еще он меня учил: «Не участвуйте ни при каких обстоятельствах в злых делах. Ни за какие блага и деньги не делайте зла. Если у вас будет трудная жизнь, но вы не участвовали ни в чем позорном, то вы прожили хорошую жизнь. Если нет стяга добра и вы ушли в тень, и не стали под знамя дьявола, то вы — порядочный, достойный человек». Общение с Величко в сильной степени повлияло на меня и выработало во мне стойкую позицию морального бегуна-старовера, презирающего советскую жизнь во всех ее проявлениях. Я жил всю жизнь среди людей, но в стороне от них. Среди людей, но морально немного в стороне от них, жила и семья Величек — белые вороны среди сталинского советского воронья. Когда умер Сталин, то Величко, придя с улицы, где видел, как на Трубной площади давили людей, сказал сестре: «Зоенька, на улице беспорядки, баррикады и казаки избивают людей». Он принял конную милицию за казаков по старой дореволюционной памяти.
Киселёва рассказывала мне, что в доме Велички, в угловой комнате, в углу, под отодвигающимся комодом, был сделан люк в подвал, и там был схорон, имевший лаз-выход в сарайчик на откосе, выходившем в сторону Цветного бульвара. На стене угловой комнаты висело зеркало в толстой раме, которое открывалось как дверца, и туда, через деревянную трубу, спускали в схорон воду и пищу. В двадцатые и тридцатые годы в схороне Величко прятались разные люди. Но потом сарайчик ни откосе сожгли, лаз засыпали, и схорон больше не действовал. Наверное, многие люди вымерли, многие ушли в Заволжье, на Каму, а многие перешли фронт и ушли с вермахтом. Величко как-то обронил о прошедшей войне: «Такие возможности были упущены. Пруссаки проявили в очередной раз свою традиционную узколобость. Поведи они себя по-другому, дошли бы до Урала с музыкой».
Интересно, что непоминающие общины поддерживали связь с тайными, в том числе, и старообрядческими, скитами не Сибири и Алтая, а Поволжья, Заволжья, Прикамья. Где-то в глухих деревеньках Заволжья, среди полудикого инородческого населения, прятались часто очень культурные люди, решившие уцелеть. Величко знал одного инженера, ждавшего ареста, и спрятавшего у знакомых одежду и документы азиата. Его вызвали в Прокуратуру на Никольской, стали заставлять писать ложные доносы. Он вышел в туалет, стал ломать окно. Стрелок охраны в него выстрелил, он достал револьвер, застрелил охранника и бежал. Уехал на Памир, пас там овец и подал оттуда весточку.
Сейчас много пишется о сопротивлении фашистам, об охоте гестапо на евреев, даже придумано слово «холокост», но как назвать охоту Чека, ОГПУ и НКВД на образованные классы старой России? Мельгунов и князь Жевахов назвали эту охоту «красным террором». Величко говорил об истреблении русских и их Церкви так: «С 1917 года русские оказались в положении южноамериканских индейцев, истребляемых католиками. Кто мы теперь такие? Мы — бесправные индейцы, на которых охотятся кремлевские звери».
О Кремле он говорил так: «Это святое место полностью опоганено, там свили гнездо сатанисты. Когда большевизм запретят, сергиан осудят как их агентов в рясах, то Кремль надо освятить заново, а мумию их дьявола сжечь и пеплом выстрелить из пушки в сторону Германии, откуда его сюда заслали». Эти вопросы Величко для себя решил однозначно и очень давно, но сказал мне это не у себя дома, а когда мы отправились с ним обедать в Марьину Рощу к его выздоровевшему пациенту. В семье Величек жила его воспитанница Тоня — одна из двух сироток, взятых ими после гражданской войны. Иногда там жил племянник Величко, Николай Кириллович — добродушный, похожий на Собакевича, инженер, очень далекий и от религии, и от иконописи. Величку он называл «доктором»: «доктор сказал», «доктор купил» и т.д.
Зимой 1956-1957 года Величко сильно простудился у себя на даче на Николиной горе и скоропостижно умер. Раньше он не болел и никогда не жаловался на здоровье. Отек легких и смерть. За старшего в доме осталась Зоя Вадимовна, но она впала в детство. С нею была Тоня и Николай Кириллович. Их всех умело окрутили волки из Патриархии. Лучшие иконы забрал Корин, заранее все высмотревший. Он кое-что заплатил наследникам. Иконы эти изданы в каталоге его собрания, с указанием бывшего владельца Велички. Плохую роль в дележе наследства сыграл Михаил Иванович Тюлин, гениальный фальсификатор икон XIV-XV веков. Он еще до революции поставлял свои иконы Рябушинскому и Васнецову, продавал их и Величке. Был он также основным изготовителем фальшивок фальшивок в чекистской мастерской Грабаря. Лучшие вещи после Корина буквально вырвал себе Михаил Иванович Тюлин, а остальное собрание — около тысячи икон — отдали бесплатно в Патриархию. Они пошли и в личные моленные Патриархов, и в Загорский музей при Академии. Туда же передали целый грузовик старопечатных книг.
Зоя Вадимовна ходила в маразме и только считала связки серебряных боярских пуговиц с бирюзой, и все считала, сколько их осталось, не замечая, что из дома вывозили сокровища машинами. Воспитанница Тоня трясла челочкой и сочувствовала передаче икон сергианам, говоря: «Все надо отдать в Епархию. Так сказал Михаил Иванович». В доме Величек появилась масса всяких мародеров, буквально кравших антиквариат. Раньше я этих типов вообще не видел. Как дворянину мне все это было очень противно, и я там старался не бывать. Вся Россия когда-то кому-то принадлежала, и все было расхищено бандитской советской властью и русским народом, давно уже ставшим нацией мародеров. Ни о реституции, ни о люстрации в России никто никогда не вспомнит — ворованное славяне никогда не отдадут, считая это своей кровной добычей. Тоня, на память о Валериане Вадимовиче, подарила мне небольшую подделку Тюлина в старой басме.
Киселёва попросила взять у наследников ее книги, что я и исполнил. Потом я еще раз был в дорогом мне месте, но уже по поводу музея Щепкина, который попытался, было, организовать племянник Николай Кириллович, после смерти Зои Вадимовны, очень ненадолго пережившей брата. Все мои и Николая Кирилловича хлопоты создать в особняке музей Щепкина при ВТО ни к чему не привели, хотя была цела вся мебель великого актера.
Остатки собрания икон скупил Остапов, книги племянник пожертвовал в музей А. С. Пушкина, мебель и особняк вскоре сожгли в процессе организации музея. После смерти Величко в дом пришел участковый милиционер с людьми в штатском и строго сказал, чтобы бродячие попы к вам больше не ходили и сборищ не устраивали, это все безобразие терпели только пока был жив доктор, из уважения к нему.
Серпуховские старообрядцы были очень недовольны, что их иконы и книги передали их врагам-никонианам в Патриархию. Так все закончилось. Потом я видел обгорелый костяк особняка, с надписью, что здесь будет музей Щепкина. Я часто вспоминал, как мы там молились, держа в руках тоненькие свечечки, как после служб ближние пили чай в столовой с крыжовенным вареньем с дачи на Николиной горе. Поразительно, что так долго в большевистской Москве сохранялся подлинный очаг старорусского гостеприимства и благочестия.

(2 comments | Leave a comment)

dipart

> Recent Entries
> Archive
> Friends
> Profile
> previous 10 entries

> previous 10 entries
> Go to Top
LiveJournal.com